покидала это самое прошлое, пусть и не прожитое мной лично, но в котором я все же когда-то обитала: восемьдесят лет и восемьдесят зим нашего клена – и маленький бумажный народец, живший без нашего ведома в здешних стенах.
Ровно два года назад, день в день, клен срубили, когда он чуть не обрушился на крышу ледяным ветреным вечером. Его пень постепенно зарастает маленькими белесыми грибами. Наверное, мы выкорчуем этот пень и посадим новое дерево. Но сейчас я пишу в тени призрака этого клена.
* * *
Помню, в детстве у меня было четкое ощущение, что я живу в детском городе.
Вскоре после моего рождения мы переехали на улицу де ла Ривьер в Кап-Руж; еще несколько лет назад ее не существовало. Мы жили в маленьком сборном домике, в котором до нас никто не жил. Меня это приводило в изумление: этот дом был собран (внутри другого дома? еще больше, чем этот?), словно игрушечная конструкция из деревянных кубиков. Ничего вокруг не существовало прежде, и от этого кружилась голова. Нас ничего там не держало, в любую минуту мы могли бы улететь навсегда. И все же в это время я, должно быть, уже знала, что неподалеку отсюда, под землей, в своем гробике спит моя сестра.
Ее комнату переделали и стали называть будуаром: там смотрели телевизор, чаще всего молча. Время от времени меня словно пронзало электрическим током. Она жила здесь, мечтала, и от всего этого не осталось ни следа. Умерла. Безмолвие.
Ребенком я пыталась скоблить книги, стены домов, картины и раковины в надежде обнаружить, что дремлет под верхним слоем. Потому что под этим миром наверняка существовал другой, недоступный взгляду мир, который нужно было осторожно извлечь, как мягкой кистью археологи обметают хрупкие останки погребенных городов.
Эмили давно уже перестала выходить из сада, потом из дома и, наконец, из своей комнаты, оставаясь там целый день. Когда появляется посетитель, она порой его принимает, но за перегородкой. Он садится на стул в пустой комнате, она устраивается по другую сторону, и каждый разговаривает со стеной.
Посетителей немного, а еще меньше тех, кто возвращается. Никто ведь не любит ходить на исповедь, а эта странная доверительная беседа с той, кого здесь нет, вынуждает произносить мысли, о существовании которых человек не догадывался, и он уходит чуть пристыженный, со смутным ощущением, что его обманули, а он и не знает кто.
В качестве извинения Эмили преподносит маленькие презенты, такие делает ребенок: стебелек ландыша, бутон розы, белый клевер, иногда несколько стихотворений – или стаканчик золотистого шерри.
В то время, хотя она и перестает выходить из дома, сада она не покидает; сад входит в комнату вместе с нею, отныне он цветет там. А люди надменно удивляются, что Эмили предпочла жить среди цветов.
Об этих последних годах, проведенных в одиночестве, говорят будто о каком-то сверхчеловеческом подвиге. Хотя, и я готова это повторять, следует удивляться, что их не так много – писателей, уединившихся в добровольном заточении, чтобы спокойно писать. Сверхчеловеческим подвигом скорее можно назвать обычную жизнь с ее вереницей обязательств и нелепых пустяков. Стоит ли удивляться, что кто-то, живущий книгами, от всего сердца желает пожертвовать ради них общением с себе подобными? Надо быть слишком высокого мнения о собственной персоне, чтобы постоянно желать общества тех, кто похож на нас.
Ей бы хотелось, как в четырнадцать лет, сделать книгу, в которой были бы только цветы. Но теперь она живет в белом саду. Она пришпиливает на бумагу слова, как бабочек. Ее перо царапает лист, как птица. Ее стихи – наполовину синицы. Другая половина – звезды, огненная грудка заката, бездонная сума вечности, несметные тучи тонкой писчей бумаги, что предается мечтам у ее постели.
Мой дом зовется – Возможность —
Потому что Проза бедна.
У него Дверь величавей —
Воздушней – взлет Окна [16].
Три длинных письма, адресованные безымянному Учителю, пережили годы, нашествие родственников и издателей, что явились разбираться в вещах Эмили после ее смерти. Идет ли речь о черновых набросках трех сбивчивых посланий, которые все же были отправлены адресату, или Эмили написала их, а затем решила оставить у себя? А может, она написала их, зная, что никогда и никому не пошлет, что они не предназначены реальному получателю? Здесь, как и всегда, ничего нельзя сказать наверняка – ни доказать, ни опровергнуть, и каждый может выбрать объяснение, которое его устроит. Что до меня, я убеждена: Учителя не существует.
Ей хотелось бы выдумать его, но не получилось, и этого она ему так и не простила.
Когда ящики переполняются разрозненными стихотворениями – корица, шоколад, мука и сахар, – Эмили делает попытку собрать их в маленькие томики. Для начала раскладывает их на поверхности стола, чтобы видеть все одновременно. Вскоре деревянный стол оказывается покрыт целиком. Она поднимается, кладет некоторые на стул, потом на каминную полку, затем решает разложить их прямо на полу, рядом, но так, чтобы они не соприкасались, как кусочки гигантской головоломки.
Стихи заполняют комнату. Ей приходится проложить узкую тропинку между листами бумаги и перемещаться на цыпочках, чтобы ничего не помять и не скомкать, двигаясь очень осторожно, как если бы она шла по тонкому льду замерзшего пруда, который вот-вот треснет у нее под ногами.
Разложив все тексты, она долго стоит и смотрит на них. А если сквозняк – или искра?
Наклонившись, она берет страницу наугад, ищет ей сестру или кузину. А та – на другом конце комнаты. Прекрасно, теперь у нее в руке их две. Куда труднее подобрать к ним третью, которая не только подошла бы ко второй, но и могла бы вступить в диалог с первой. Разумеется, чем дальше, тем больше сложностей, и когда по прошествии двух часов Эмили удается собрать пачку из полутора десятков стихотворений, у нее кружится голова, как будто она выпила слишком много портвейна. Она аккуратно складывает в стопку оставшиеся страницы: это будет работа назавтра.
Но, по прошествии ночи, задача становится еще сложнее, потому что теперь ей недостает самых дружелюбных и общительных текстов, тех, что охотно соглашаются соединиться с другими: эдакие жизнерадостные гости, с которыми на вечеринке всем легко и просто. Чем дальше, тем больше остается суровых неприветливых страниц – колючих, словно скорлупа каштанов, и не желающих общаться с себе подобными. Вскоре вокруг лежат лишь стихи, похожие на нее, – небольшая толпа одиночек.