Вот уже несколько дней здесь, в Карлсруэ, я прохожу краткосрочные курсы, разместился в «Райхсхофе», гостинице у вокзала. Спать в настоящей постели после времени, проведенного в бункере, очень приятно, великое наслаждение. Хотелось бы его контролировать, чтобы растянуть время. Я обустраивал жизнь в каком-то городе и выпустил распоряжение: «Чтобы из разноцветных церковных свечей в знак траура могли б жечься все, только не красные».
Эпоха Гесиода, пока боги не спрятали пищу, и является христианским раем. Первые люди жили в изобилии, в окружении стихий, и после смерти мы возвращаемся к ним. Экономика, мораль, техника, индустрия, меж тем, отдалились от стихий и теперь лежат на них более или менее изнурительным бременем. То, что солнце посреди холода Вселенной веками расточает свой жар, объясняется тем, что оно живет в стихиях. В каждом чуде, впрочем, имеет место обращение к стихиям. В каждом исцелении тоже.
КАРЛСРУЭ, 2 декабря 1939 года
Выхожу на площадь — чудесная утренняя заря. Золотистые облака на зеленом фоне. Западный край небосвода холодный, бледно-зеленый. Большие строения еще погружены в тишину и безлюдны. При таком освещении они кажутся более высокими, более четкими, кроме того, вырисовывается их призрачный план, намекая на то, что возводились они не только для человека.
По вечерам — затемнение. Выставки в витринах магазинов освещены крошечными источниками света, и предметы в них словно фосфоресцируют. Вид их рождает ощущение драгоценностей — понимаешь, что в них скорее важна идея товара, нежели сам товар.
Начал: письма Геббеля[75], чтение, которое наряду с его дневниками уже не один раз поддерживало меня в жизни и придавало силы. На нас всегда благотворное воздействие оказывает знание того, что кто-то до нас уже находился на этой галере и держал себя на ней достойно.
ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 4 декабря 1939 года
Опять в расположении части. Под вечер прибыл большой спальный мешок, заказанный для меня Спинелли. Он обтянут алым шелком, так что я лежу в бункере, точно китайский мандарин в парадном наряде.
ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 8 декабря 1939 года
Вечером из растянутого в непосредственной близости к Рейну проволочного заграждения был приведен какой-то шалопай, лет эдак пятнадцати. Он сидел там, как дрозд в силках. Представ передо мной в изорванной одежде, он поведал, что-де удрал из Пфорцхайма, «чтобы посмотреть на укрепления». Поскольку парнишка производил безобидное впечатление, я велел накормить его в нашей небольшой столовой и предоставить ему нары в бункере. Потом за ним явились два жандарма, значительно более свирепые, нежели мы, солдаты. Они обыскали его карманы и отстегнули подтяжки. Когда они с ним удалялись, один из них еще раз обернулся ко мне: «Ну и хорош гусь, ушлый ловкач».
Нюх полицейских отменно натренирован на худшее в нас. И оттого они чаще всего, к сожалению, оказываются правы.
КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 17 декабря 1939 года
Известие о смерти д-ра Остерна глубоко меня опечалило. Такие натуры время больше не производит, либо оно их больше не формирует. Из Цвикледта Кубин прислал мне томик рассказов.
Ночью — легкий снегопад. Я въехал в свою новую хижину, которая приятно пахнет свежеструганными досками. Стены укреплены фашинной кладкой, потолок сложен из камыша, который, после того, как насмотришься в бункере на бетон, очень приятно и тепло видеть.
КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 25 декабря 1939 года
В сочельник сначала обход всех бункеров, затем совместный ужин с группой управления роты — фазаны подвешены для созревания на нашем складе боеприпасов, одновременно служащим и кладовой для дичи.
Нынче утром прогулка по покрытому инеем берегу Черного ручья. Воспоминания о прежних рождественских праздниках. Есть только одно, что никогда нас не покинет — жизненное настроение, неизменное с первого проблеска сознания. Оно всегда возвращается подобно мелодии, и такты ее продолжают звучать даже на идущем ко дну корабле.
Хищная птица взлетела с черного тополя, потом опустилась на пашню и в неловкой, геральдически оцепенелой позе поскакала прочь. Когда я последовал за ней, она собралась было перемахнуть Черный ручей, однако, подлетев, свалилась в воду и, усердно барахтаясь, снова выбралась на высокий берег. Приблизившись, я увидел, что у нее прострелено левое крыло; кровь суриковыми каплями стекала на снег. Птица, не отрываясь, смотрела на меня желтыми глазами, прямым, холодным и абсолютно несломленным взглядом. Решив не притрагиваться к ней, я долго смотрел на нее и оставил одну в зарослях.
Мысль: «Коль скоро ты ее не коснулся, она, возможно, и уцелеет».
После того — перед распятием. Холодно с тернового венца длинными серебристыми нитями свисал иней. Над глазами серебром распушились ресницы, едва заметно подрагивавшие в легком дыхании воздуха.
КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 26 декабря 1939 года
От египтологии я, прежде всего, ожидаю разъяснения перехода от рисунков к буквам — здесь таится исходный момент различия между древним и новым миром. Геродот потому и является источником первостепенной важности, что в нем живы и те, и другие. Греки и персы. Цезарь и Клеопатра. Запад и Восток. Византийское иконоборчество. Китайцы как составная часть древнего мира. Наполеон, когда он считает окна[76]. Буквам тоже присуще стремление переформироваться обратно в рисунки, например в повороте к орнаменту. В этой попытке они, как в мечетях, приобретают какую-то скованность — подобно тому, кто рассказывает выдуманные сны.
Вот сейчас возле меня в камышовой хижине находится маленькая кошечка. Ее дыхание зримыми облачками поднимается в холодном воздухе, смешиваясь с моим, а затем, подобно животворному Духу, входит обратно, как будто существует общий источник, вдувающий в нас жизнь. В то время как я делаю эту запись, она запрыгивает ко мне на стол и лапкой выбивает из рук перо. Маленькая подлиза.
КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 27 декабря 1939 года
Мороз, туман и безветренный воздух создали столько волшебных творений, каких в таком изобилии мне еще никогда не случалось видеть. Деревья и кусты до самых кончиков покрылись кристаллами, подобно веткам, погруженным в маточный раствор. Застывшие в изящных позах, они безмолвно и чудесно выступали мне навстречу, когда нынче утром шагал я к укреплению Альказар. Они выплывали из плотного, влажного от снега тумана, зачастую трудноразличимые, словно белые вензеля орнамента, оставленного на серой пластинке адским камнем. Но потом глаз схватывал их сразу все вместе, будто одаренный новым искусством видения. Законы кристаллического мира в целом сочетались с картиной ландшафта, да так хорошо, что оба, казалось, сразу проникали в сознание. Меж тем чеканке подверглись даже мельчайшие формы — так, утром поверх примороженного снега еще высыпал мелкий град и нарисовал узор на кристаллической поверхности, — ирисовый покров, затканный звездами.