— Так много в Фалле этого цветка, в бенкендорфском Фалле?
— Какого цветка?
— Да того, красного, что древняя старушка наказывала вспоминать…
— Масса… По берегу реки, на скалах, у ручьев около водопада…
— Водопад большой?
— Большой — не с камня на камень, а большой, настоящий, отвесный водопад во всю ширину реки.
— А река?
— До водопада тихая; в низких, мягких, зеленых берегах — черная, глубокая; а после падения — бурливая, шумящая, много пены.
— А ручьи?
— Журчат отовсюду, на поворотах, из-под кустов, будят, зовут, оглушают на каждом шагу.
— Парк?
— 54 версты дорожек. Лиственницы и каштаны самые великолепные, какие я когда-либо видел.
— Холмисто?.. Ну, конечно, раз водопад.
— И холмисто, и скалисто.
— А водопад далеко от дома?
— Тут же, перед самой террасой.
— А куда река впадает?
— В море, — из окон видать.
— Послушайте, это декорация.
— Самая красивая, какую я видел. Вы знаете, я объехал кругом света.
— Неужели красивее Таормины?
— Конечно, если вы будете брать панорамы — Этну или Альпы, то, может быть, и… Да нет, это несоизмеримо. Там у ваших ног страна, города, железные дороги — государства. Здесь все, что видит глаз, все Фалль, кроме моря, все свое. И такого красивого «своего» я не видал.
— А дом?
— Дом готический. Конечно, фальшивая готика — николаевская эпоха, Штакеншнейдер.
— Да, как «готика» оно фальшиво, но как установившийся фальшивый стиль он очень «настоящ».
— Совершенно верно, и тем более дорог нам, что он последний у нас стиль; уж после этого ничего не было.
— А прибавьте к этому воспоминания…
— А прибавьте воспоминания! Ведь я вырос в этом. Понимаете, все, все готика — последняя скамейка в парке; каждое кресло в доме — маленький Миланский собор. И все насыщено воспоминаниями, не моими личными — это само собой, — а воспоминаниями… я не смею сказать историческими, но…
— «Хроническими»?
— Ну да, вы понимаете. Ведь хроника такого дома, как бенкендорфский, есть нечто большее в смысле близости к истории, чем семейная хроника какой-нибудь дворянской семьи, жившей «у Харитонья в переулке». Тут вся царская семья того времени, короли и королевы, конгрессы, коалиции, свидания. Все либо прошло, либо оставило свой дух. Начиная с очаровательного портрета Марии Феодоровны…
— А почему эта близость с императорской семьей?
— Да ведь мать Бенкендорфа была подруга Марии Феодоровны — Анна Шиллинг фон Канштадт, которую она привезла из Момбелиара.
— Знаменитая Тилли?
— Ну да, которую Екатерина Великая приказала водворить на прежнее место жительства, а Мария Феодоровна выдала за Христофора Бенкендорфа и тем вернула в Петербург.
— Так, так. Этот Христофор, отец знаменитого, был знаменит своей рассеянностью.
— Он самый. Однажды в Риге, где он губернаторствовал, Павел I сказал ему, что он у него будет обедать: Бенкендорф совершенно забыл; в последнюю минуту вспомнил. Готовить целый обед было немыслимо; он послал по всем знакомым просить каждого прислать по блюду. Приносят блюда, поднимают крышки — под каждой крышкой жареный гусь. Дело было осенью, и для царственного гостя каждый постарался приготовить то, что по сезону было самое лакомое. Когда моя бабушка кончила свой об этом рассказ, я не преминул, как и все дети, спросить: «Ну и что?» Но что было после, бабушка не сказала.
— Как досадно, когда обрывается. Сколько в детстве таких бальзаминовских снов, которые «хочется доглядеть».
— Ну уж это когда уснем навсегда, тогда, может быть, доглядим.
— Так что же вы говорили про портрет Марии Феодоровны?
— Да. Так в Фалльской башне висит прелестный пастель, к сожалению, без подписи, портрет, писанный в Версале, когда они ездили в гости к Людовику XVI. Тилли их сопровождала, у нее как-то сделалась сильная головная боль; королева прислала ей чашку шоколаду и просила сохранить на память. Чашка Марии Антуанетты в Фалле: прелестная севрская чашка, по темно-зеленому фону желтое плетение с цветами.
— Интересный архив?
— Так себе, и не обширный. Он весь вмещается в небольшом бюро, в той же башне. Бюро с вензелем Марии Феодоровны — подарок императрицы. Исторического почти ничего. Пять писем Николая I, адресованных в Фалль. Совершенно частного характера, но прелестные по дружественности тона. Начинаются — «Cher ami», кончаются — «Кланяюсь в ножки Вашим дамам». В одном из них он извещает, что умер «этот славный Сукин». Это тот Сукин, который был комендантом, когда декабристы сидели в крепости.
— Это не тот, к которому раз в Зимнем дворце, в какой-то царский праздник, пока он у одного из окон, выходящих на набережную, ждал, чтобы началось многолетие, подошел какой-то шутник и спросил: «Как это вы делаете, что всегда у вас пальба с крепости попадает на самое многолетие?» — «Как делаю? Очень просто», — и, вынув платок из кармана, махнул в окно. Грянула пальба, чуть не во время Херувимской… Ну а «Кланяюсь в ножки Вашим дамам» — это, конечно, значит — графиня Бенкендорф и дочери?
— Очевидно. Вы знаете, что старшая дочь, Анна, впоследствии графиня Аппони, была первой публичной исполнительницей нашего гимна? На одном патриотическом концерте в Дворянском собрании «Боже, царя храни» было исполнено в первый раз. Исполнял хор, но начинал запевало; вот она была запевалой. У нее был изумительный голос, она была прекрасная музыкантша, чудного роста и сложения и ослепительной красоты, несмотря на то, что косила. Я ее видел в последний раз в Венгрии, в имении ее сына, за два года до кончины. Ей было 85 лет, она потеряла зрение, но была удивительно свежа умом и детски свежа духом. Она любила мои приезды, потому что с кем же из окружавших могла она «вспомнить» Петербург? И какой непохожий то был Петербург! «Ну а скажи мне, выходы в Зимнем дворце все бывают?» — «Бывают, тетушка, раза три в год». — «Как — три раза? Да в мое время пятнадцать раз в год. А в Страстную пятницу дамы в черных тренах. И, приложившись к плащанице, надо было обернуться и сделать низкий реверанс государю и императрице и другой — великим княгиням». Не только другой Петербург, другая Россия раскрывалась из ее рассказов или, вернее, вовсе никакая не раскрывалась: вся Россия была для них Зимний дворец, Петергоф и Фалль; иногда бабушкино харьковское имение — «се cher Vodolague». Какая-то смесь вольного воздуха высоких вершин и узкой, но далеко не сухой семейно-придворной замкнутости.
— В то время семьи жили гораздо больше «в своем соку», если можно так выразиться.
— И эта семья особливо. Как они писали много и подробно. При отсутствии правильной почты писали каждый день в ожидании «оказии», и это были настоящие дневники. Сохранилось несколько любопытных писем, относящихся ко времени помолвки старшей дочери с Аппони, — переписка русских родителей с венгерскими.