Оба замолчали, полковой писарь Лагерлёф прикидывал, как бы вывернуться из затруднения, не хотелось ему, чтоб весь полк над ним потешался, да и вообще, незачем этакому проказнику, как портной, прозываться Лагерлёфом.
“Послушай, Ларс, — сказал он, — тут в полку, может, еще куда ни шло, чтобы мы с тобой носили одно имя, но дома, в Морбакке, этак не годится, пойми. И коли ты упорно настаиваешь прозываться Лагерлёфом, приготовься к тому, что дорога в Морбакку тебе навсегда заказана, не шить тебе там больше”.
Вот когда портной испужался, потому как недели, когда шил в Морбакке, он считал лучшими в году. Нигде его не встречали так радушно, как в Морбакке, нигде народ так не любил его байки да затеи.
“Может, обойдешься фамилией Лагер?” — продолжал полковой писарь, заметивши, что тот вроде как засомневался.
Хочешь не хочешь, согласился портной на Лагера и прозывался так до конца своих дней.
Речь пойдет об одной старой деве. Несколько лет она служила в Филипстаде у родителей г-жи Лагерлёф, когда та была еще ребенком, а теперь, на старости лет, поселилась в Эмтервике. И раз-другой в году приезжала в Морбакку погостить.
Рослая, видная, с седыми волосами. Строгий рот, решительный нос, натура серьезная. Она обожала священников и проповедников, посещала молитвенные собрания и швейные кружки. Затевать с нею разговоры о танцах, о романах, о любви было непозволительно, она этого терпеть не могла.
Опять-таки в ее присутствии не разрешалось дурно отзываться о людях или заводить речь о нарядах, да и про греховные события в широком мире она тоже слышать не желала.
Нелегкая задача — найти, о чем бы с нею потолковать. Собственно, весь выбор предметов для беседы сводился к кулинарии да к погоде. Темы, конечно, благодатные, хватало их надолго, однако в конце концов и они иссякали, потому что словоохотливостью Барышня не отличалась, на все вопросы давала короткие, взвешенные ответы. В Морбакке все знали, что есть один способ вызвать Барышню на разговор, но тут имелись свои опасности. Некогда она служила экономкой в большой усадьбе, у пробста, у которого было двадцать человек детей, причем все они благополучно выросли. К этому семейству Барышня никогда интереса не теряла и с большою охотой о нем говорила.
Однажды под вечер все сидели в морбаккской столовой зале, пили кофе. На обеденном столе стоял кофейный поднос с чашками, блюдцами, сахарницей, сливочником и сухарницей, а рядом — железный кофейник, ведь в фарфоровый кофе обычно переливали, только когда приходили особо важные гости.
Каждый подходил и сам наливал себе кофейку. И брал не больше одного кусочка сахару, одного пшеничного и одного ржаного сухарика. Если же на стол выставляли крендели, коврижки или пирожки, все тоже брали по одной штучке. Наполнив чашки, все рассаживались по своим местам и приступали к кофепитию. Г‑жа Луиза Лагерлёф сидела в одном углу дивана, мамзель Ловиса Лагерлёф — в другом, а поручик Лагерлёф — в кресле-качалке, которое принадлежало только ему и которое никто другой занимать не смел. Г-н Тюберг, Юханов домашний учитель, помещался в плетеном кресле, а между этими четырьмя стоял круглый ольховый столик. Юхан Лагерлёф сидел за столиком у окна, за другим таким же устраивалась Анна, а за сложенным ломберным столом в углу возле изразцовой печки сидели младшенькие — Сельма и Герда, правда, считалось, что им еще рановато пить кофе, поэтому обе довольствовались молоком.
В тот день в кофепитии участвовала и приехавшая погостить Барышня. Она расположилась на черном плетеном стуле из тех, что стояли вокруг обеденного стола. И сидела почти посреди комнаты, так что все видели ее и могли с нею побеседовать.
Попивая кофе, общество обсуждало безопасные темы, а когда исчерпало их, поручик Лагерлёф, не терпевший перерывов в беседе, принялся расспрашивать Барышню о миссии и проповедниках, о швейных кружках и молитвенных собраниях.
Поскольку же все знали, каков он и какова она, было ясно, что добром это не кончится.
Г‑жа Лагерлёф попыталась направить их разговор в другое русло, мамзель Ловиса легонько подтолкнула брата локтем, а г-н Тюберг обратил внимание собравшихся на то, что кофе нынче удался прямо-таки на славу. Но поручик и Барышня будто и не слышали и уже начали горячиться.
Г‑жа Лагерлёф хорошо знала, что если Барышню обидит какое-нибудь замечание поручика по адресу “миссии”, то ее здесь по меньшей мере целый год не увидят. Но ведь у нее заведено так, что раз в полгода ей необходимо приехать в Морбакку, подкормиться немножко и получить в гостинец добрый запас муки и иной снеди.
В тревоге своей г‑жа Лагерлёф ничего лучше не придумала, кроме как спросить Барышню, что сталось со всеми двадцатью пробстовыми детьми.
Сию же минуту та позабыла и о Внутренней, и о Внешней миссии, и о проповедниках, и о малолетних язычниках, и даже о безбожном поручике Лагерлёфе. Просияла, будто солнце, и немедля принялась рассказывать:
— Это было самое удивительное время в моей жизни. Большую стирку в той усадьбе приходилось устраивать каждые две недели, и лохани для стирки вечно стояли полнехоньки. Никогда не поешь спокойно, потому как с обеих сторон по ребенку, которого надобно накормить. А ежели постельное белье шили, полотно штуками закупали. Сапожник, портной и белошвейки по другим усадьбам прихода вообще ездить не успевали, у пробста всегда хватало работы.
— Но барышня Анна, голубушка, как же пробст с женою сумели поднять этакую прорву детишек? — спросила г‑жа Лагерлёф, чтобы хорошенько ее раззадорить.
— Сумели, хозяюшка, и хорошо воспитали, все они стали превосходными людьми, — отвечала Барышня. — Лучше просто не бывает. Взять хотя бы старшую дочку Еву, уж как она наловчилась шить распашонки да смотреть за малышами! И замуж вышла в семнадцать лет, за младшего священника Янссона из Шиланды, а когда помер он — за пробста из Вестеръётланда. Детишек у нее было много, но после первой своей свадьбы она в родительский дом больше не приезжала.
— Должно быть, считала, что там и без нее народу хватает, — сухо заметил поручик Лагерлёф.
Девчушки в уголке возле печи тихонько прыснули, но Барышня наградила их таким суровым взглядом, что обе вмиг умолкли.
— Следующий по старшинству — мальчонка по имени Адам, — продолжала Барышня. — Ужас до чего был горластый, хуже я не видала. А когда сделался пастором, служил в церкви так замечательно, что назначили его придворным проповедником. За него любая невеста пошла бы, только он жениться не захотел, всю жизнь холостяком прожил, не знаю уж, по какой причине.