Увы, несмотря на все перемены, положение евреев оставляло желать лучшего. Да, прекратилась травля в печати, и вообще долгое время не было никаких официальных высказываний на эту тему. Но на работу евреев по-прежнему почти не брали, в престижные учебные заведения не принимали, и, так же как раньше, нельзя было против этого протестовать. Где-то на рубеже 1950-х и 1960-х годов к Хрущеву по этому вопросу обратился известный английский философ и общественный деятель Бертран Рассел. Что написал Рассел, мы так и не узнали, но ответ Хрущева опубликовали почти все газеты. И если до этого можно было еще сомневаться, антисемит наш генсек или нет, то теперь эти сомнения рассеялись полностью. Хрущев заявил, что никакого антисемитизма в Стране Советов нету, евреи — абсолютно полноправные граждане, несмотря на то что их можно во многом упрекнуть. Например, во время Сталинградской битвы переводчиком при командующем немецкими войсками, фельдмаршале Паулюсе, состоял киевский еврей по фамилии Коган. Что это был чистейший вымысел, я полагаю, объяснять не надо. Ни один немецкий военачальник не стал бы в ту пору пользоваться услугами еврея вообще, а советского еврея, к тому же с такой фамилией, — в особенности. Но этот сюжет распространила не только пресса. Нашлись писатели, которые использовали его в своих произведениях о войне.
Помню, моя знакомая, писательница Ариадна Громова, кстати, чистокровная русская, но ярая противница антисемитизма, пригласила меня как-то в конце 1966 года в суд. Некий Коган судился с писателем (фамилию его я не помню, так как ни одной его книги в жизни не читала, кажется, Стаднюк, но я не уверена, а Ариадны Громовой уже нет в живых, и спросить мне не у кого), который сделал гнусную выдумку Хрущева одной из тем своего романа. Когана, жившего в то время на Урале, после появления романа в тамошних книжных магазинах выгнали с работы, равно как и его жену, двух их дочерей исключили из школы и из комсомола — а все потому, что он написал в автобиографии, что до войны жил в Киеве, воевал под Сталинградом, был там ранен и попал в плен (за что отбыл потом срок в советском лагере). Коган привел в суд свидетелей, которые были вместе с ним на фронте и в плену, и те показали, что ему удалось выжить только потому, что кто-то передал ему военное удостоверение погибшего армянина, и он находился в плену под чужой, армянской фамилией (еврейским мальчикам в СССР, как правило, не делали обрезания, и по этому признаку его нельзя было разоблачить). И что ни о каких Коганах в окружении Паулюса никто и слыхом не слыхал никогда. Писатель в суде упорствовал, утверждая, что он данного конкретного Когана в виду не имел, что у него не документальное произведение, а роман, где автор имеет право на художественный вымысел, и нагло добавлял, что, как видно, на воре шапка горит. Суд вынес уклончивое решение — мол, к истцу сюжет книги не имеет отношения — и даже слегка попенял писателю. Но сколько других Коганов, которым Громова не помогла возбудить уголовное дело, пострадало из-за этого вымысла?
Но в нашей редакции мы антисемитизма фактически не чувствовали. Тем более что в середине 1950-х годов умер наш основной антисемит — главный редактор Николаев, и на его место вскоре назначили писателя Василия Ажаева, автора известного тогда романа «Далеко от Москвы», человека в высшей степени порядочного, с которым работать было легко и приятно.
Все теснее становились контакты нашего польского издания с переводчиками в Польше. Мы в Москве переводили теперь почти исключительно публицистику и литературную критику, а художественные произведения, составлявшие примерно процентов семьдесят журнального текста, посылали квалифицированным переводчикам в Варшаву. Первыми начали с нами сотрудничать Вера и Збигнев Беньковские, Хенрика Бронятовская, Александр Минковский. Потом к ним присоединилось более молодое поколение — Магда Володько, Данута Вавилова и многие другие. Все они время от времени приезжали в Москву за гонорарами, которые выплачивались исключительно в рублях. У нас тоже появились перспективы поездок в Польшу, поскольку Арцимович без устали толковал руководству, что редакторский состав нашего издания должен обязательно совершенствовать там свой польский язык. Такие командировки начались, к сожалению, только во второй половине 1960-х годов и вскоре прекратились, так как в 1968 году внезапно скончался Ажаев, а сменивший его Савва Дангулов, писатель и бывший дипломат, начал отправлять в заграничные командировки вместо сотрудников редакции своих друзей по Союзу писателей (я забыла отметить, что наш журнал был органом Союза писателей СССР, который оплачивал подобные мероприятия). Лично мне удалось воспользоваться такой командировкой только один раз, в 1967 году, когда я поехала на месячную практику в крупнейшее варшавское издательство «ПИВ». Меня там встретили очень хорошо, привлекли к работе, а кроме того, организовали замечательную экскурсию на Балтийское побережье — в Гданьск, Гдыню и Сопот (дело было летом). Я бывала потом в Польше многократно, ведь у меня там жили родственники — тетя Анеля Макаревич, двоюродная сестра Анна, ее муж и два сына. Но самые яркие воспоминания у меня остались от двух первых поездок — быть может, именно потому, что они были первыми, — от этой командировки и от турпоездки в 1963 году, о которой я уже упоминала.
Тогда я была в Польше с группой Союза писателей. Мы провели больше недели в Варшаве, потом поехали в Краков. Всех нас потрясло посещение музеев в Освенциме и Бжезинке. Но об этом уже столько написано, что не стану повторяться. Зато хочу рассказать о еще одном глубоком переживании, испытанном мною в моем родном Белостоке. Дело было так: муж моей ифлийской подруги Эды Владислав Михальский (кстати сказать, дипломат, многолетний сотрудник польского МИДа, которого в 1968 году отозвали на два года раньше срока с должности генерального консула ПНР в Стамбуле из-за еврейской жены — в тот год генеральный секретарь компартии Польши Владислав Гомулка объявил войну спасшимся от гитлеровского геноцида польским евреям, — и на этом дипломатическая карьера Владека закончилась) сказал мне: «Поговори с руководителем вашей группы, если он разрешит тебе отлучиться на один день, я повезу тебя на машине в Белосток». Руководитель немного поколебался, но, так как вся группа за меня заступилась, разрешил. Владек приехал за мной рано утром, и часа через три мы очутились в Белостоке. Даже не пытаясь сдерживать слезы, я ходила по улицам, которых не видела двадцать два года, и практически все узнавала и вспоминала, пока мы не добрались до территории бывшего гетто. Там, как мне объяснили прохожие, при немцах все было разрушено, а после войны отстроено заново. Причем изменились не только названия улиц, но и их расположение. Кроме мемориальной доски на одной из стен, гласившей, что на этом месте когда-то стоял дом, в котором проживал создатель языка эсперанто Людвик Заменгоф, ничто здесь не напоминало прежней, так хорошо мне знакомой жизни. Сердце у меня буквально разрывалось от горя и боли, и Владек, чтобы увести меня оттуда, предложил пойти посмотреть, не сохранился ли, часом, дом, в котором я жила до войны. В середине 1930-х годов мы сменили квартиру, переехали в дом 3 / 3 по Золотой улице. Это был двухквартирный особнячок, в котором мои родители занимали первый этаж, а на втором жили хозяева, Хазаны, владельцы многоэтажного доходного дома в этом же дворе. По дороге туда, отвлекшись, я рассказала Владеку, как во время моей единственной поездки из Москвы в Белосток на каникулы зимой 1941 года один из моих ифлийских поклонников, Виктор Пилипенко, прислал мне письмо со следующим адресом: