Пока они там перестраивались, пока убеждались, что колодец забит снегом, пока снова перестраивались в прежние порядки, — мы с Борисом успели отдышаться и раз по пяти затянуться всласть.
Огонь в эти полминуты тоже будто бы медлил, будто бы нас поджидал. Будто бы вопрос нам задавал: «Ну, что? Вы еще будете играть, или вы уже — все?»
И только-только прибежало к нам новое ведро со снегом, этот Рыжий решил баловство кончать.
Вдруг — буквально голосом — ахнул сипло-оглушительно:
— Х-А-А-АХ!!
и мигом весь чердак полыхнул пламенным пыхом.
И Челноков наверху и я, по пояс торчавший в чердаке, оказались — как в огненном шалаше.
Затрещали волосы в бороде.
Мгновенно не осталось чем дышать.
Мгновенно стало ясно: шутки, игры и забавы с огнем кончились.
Борис одной ногой прыгнул мне на голову, другим сапогом — на плечо, и в таком порядке, дружненькой этой пирамидой, мы сверзились с лестницы на первый этаж. Оказались на улице в мгновение ока.
Пламя пробило, пронизало крышу — у нас на глазах — как картонную, и она полыхнула перед нашим взором вдруг, словно бы взорвавшись изнутри.
Все ахнули в ужасе, прянули прочь.
Удивительно, но во мне он по-прежнему никакого страха не вызывал, этот огонь.
Все было слишком красиво. Все казалось — невзаправду: сосны, обступавшие участок, нарядно-янтарно подсвеченные дергаными рваными откликами от огня, выглядели на провально-черном фоне неба декорацией, обступившей сцену.
А на сцене — откровенно на публику — под гулкий доменный торжествующий рев — с тайфунными вывертами, огненными выкрутасами, пламенными клубами, с хряском, с оглушительным треском, с ураганными протуберанцами, взрывами искр, с ослепительными ахами, крахами, пальбой — уже вовсю колотился, выплескивался в дикарском своем плясе Наш Рыжий.
Дом полыхал весь и вовсю. Ничто на свете уже не могло спасти его. А мы стояли рядом — я и Борис — грязные, полукопченые, изгвазданные и, странное дело, чувствовали себя победителями.
— Если б колодец поближе… да ведер бы побольше… — с сожалением сказал Борис, морщась и то и дело куная обожженные пальцы в снег, — мы б его ухрюкали. Точно?
— Ухрюкали бы. Запросто, — с уверенностью ответил я, не очень, впрочем, представляя, как огонь можно «ухрюкивать», — ухрюкали бы, Боря, за шесть секунд.
Затем, конечно, произошло торжественное явление пожарной команды народу.
Это, конечно, были профессионалы. Не то, что мы с Борисом.
Первым делом они разогнали народ, Вторым пунктом — протаранили забор, повалив пролета три. Третьим делом — оборвали провода, обесточив дом (а заодно и половину поселка).
Затем они бодро развернули шланги и под командованием мужика в очень блестящей каске скромно пописали в огонь, ёмкостей у них хватило на полторы минуты, Может, на две. За новой заправкой ехать надо было к реке: к реке было не проехать из-за сугробов; пожарники отогнали машину в сторонку, закурили и стали с чистой совестью ждать, когда начнется настоящая работа: когда рухнут все несущие перекрытия и когда можно будет приступить к растаскиванию головешек баграми и к мстительному крушению всего того, что от пожара останется.
Стало скучно. Народ стал разбредаться.
Огню тоже стало скучно. Он ахнул напоследок прогоревшими балками, вызвав восхитительный фейерверк аж до Большой Медведицы, и стал угомоняться.
Праздник кончился.
Все пошли по домам.
Пожар этот имел для нас последствия, сколь неожиданные, столь и неприятные.
Уже в следующую ночь мы пробуждены стали звуками незнакомыми, откровенно зловещими.
За два лета да за полторы зимы мы уже наизусть изучили все голоса нашего ветхого жилища. На слух без ошибки определяли, где какая скрипит половица. Уже не пугались, когда от проходящего по железной дороге тяжеловесного состава — попав с ним в резонанс при прохождении тридцатого, примерно, вагона — дом вдруг начинал явственно колотиться от фундамента до крыши, кряхтеть на разные лады, шуршать опилками и побренькивать стеклом в окнах и на полках.
Знали, где гнездуют древоточцы-пилильщики, всегда неожиданно, всегда среди ночи, вдруг принимавшиеся тикать, как торопливые часики. Не удивлялись и даже почти не вздрагивали, когда одну из стен ни с того ни с сего вдруг пронизывало словно бы старческим, прямо-таки в голос! стенанием, тотчас переходящим в ревматический, не сразу стихающий долгий треск в древней древесине…
Эти звуки постоянно жили вокруг нас, мы их почти не замечали, мы воспринимали их — как тишину, вернее сказать, как звуки, нашу тишину составляющие.
То, что разбудило нас в следующую после пожара ночь, ввергло меня и жену — мгновенно, повелительно ввергло в содрогание отвращения и, чего уж скрывать, ужас.
Было отчетливо, как в кошмаре, ощущение, что кто-то опасно-зубастый, размером, со сна показалось, ну, никак не меньше крокодила, наглый и слепо-нахрапистый, прогрызается к нам — откуда-то снизу, снаружи.
Хруст хищно терзаемой древесины раздавался отчетливо и неправдоподобно громко, словно через усилитель, словно эта тварь намеренно выбрала особо сухую, чутко-звонкую лесину — дабы во всех подробностях доносилась до нас эта звуковая картина: острозубое, опасное, мрачное, хищное, неумолимое неудержимо прогрызается снизу-снаружи к нам — по наши души. Ни я, ни жена моя никогда не сталкивались с ними вплотную, но мы мгновенно, одновременно и совершенно одинаково содрогнувшись, вскрикнули: — Крысы!
Я выскочил из постели, включил свет, обухом топора трахнул по полу, по плинтусу, понизу стенки.
Там — мгновенно затихли. Там — прислушивались.
Я еще раз ударил.
И словно в ответ, словно в насмешку, тотчас — еще оживленнее и нетерпеливее — принялись там за грызню.
Звук раздавался из угла за постелью: из самого трудно для нас доступного, плохо освещаемого угла. Одно уже это, несомненно, свидетельствовало, насколько тварь эта хитра, сверхъестественно как-то хитра. Откуда ей, снаружи, знать, что именно этот угол, как никакой другой, более всего пригоден для ее надобностей?
Скрежет был зубовный, хруп и хруст приближались неумолимо.
Уже через пару минут звук раздавался так отчетливо, что и сомневаться не приходилось: какие-то пара сантиметров трухлявой древесины отделяют нас от неминуемой встречи.
Я торопливо стал сдвигать мебель, чтобы обнажить угол.
Это было нелегкое занятие. Мы жили в такой тесноте, что чайник, например, с плитки, стоящей возле окна, брали, зада не отрывая от дивана, который стоял у противоположной стены, сидя на котором мы обедали, на котором, естественно, спали и с которого в положении лежа смотрели телевизор.