В особой комнате нас всех осмотрели и каждому поставили клеймо. У меня на левой руке, ниже локтя, был выколот номер 79645, у мамы — 79646, а у Мили — 79644.
Потом нас загнали в баню, где мы просидели до вечера. Ночью распределили по баракам. Я, мама и Миля попали в блок № 11. Это был темный и тесный сарай с нарами в три этажа, битом набитый людьми. Мы так измучились, что повалились на нары и сразу уснули.
Здесь мы отбывали карантин.
На рассвете я проснулась от крика: «Апель!» Нас выгнали из блока и построили по десять человек. С трех часов ночи до десяти утра мы неподвижно стояли под открытым небом. Это было очень тяжело. Ныли спины, подкашивались ноги. Многие от холода и голода падали. Некоторые тут же умирали. На моих глазах умерли тетя Надя, тетя Дарья и другие. Трупы умерших относили в крематорий.
В десять часов в железных бачках принесли тепловатую воду — чай, в котором плавали березовые листья. Каждому досталось по кружке. Потом на пять человек дали по миске горького варева, без хлеба. Ложек не было, и мы просто пили его. От этого «супа» людей тошнило. В первый раз я совсем не могла его есть, но пришлось привыкнуть.
После обеда, с четырех до одиннадцати вечера, опять «апель» — мучительное стояние на одном месте. Вечером получили по сто граммов хлеба и кружку чаю. В одиннадцать часов объявили «лагерруэ» — на покой. Нас впускали в блок, и мы ложились спать. Но заснуть на грязных и тесных нарах удавалось не сразу.
И так каждый день.
Когда кончился карантин, женщин стали гонять на работу. Недалеко от лагеря был пруд. Немцы заставляли заключенных залезать в этот холодный пруд и ведерками переливать воду в канаву, а потом из канавы снова в пруд. За малейшее неповиновение избивали.
Немцы строго следили, чтобы рабочие не доставали никаких продуктов. Одна девочка, Вера, принесла пачку папирос. Немцы ее обыскали, нашли папиросы и приказали их съесть. Вера съела несколько штук, а все не могла. Тогда ее сильно избили и поставили коленями на острые гвозди.
Вскоре детей, а их было пятнадцать, отделили от взрослых и перевели в блок под названием «киндерхайм» — детский дом. Очень тяжело было расставаться с мамой. В киндерхайме нас тщательно осмотрели доктора. Пятерых девочек, которые были худыми и малокровными, отослали назад. А меня и других оставили. Кроме нас тут было много детей из разных стран.
Однажды днем, в одиннадцать часов, новичков повели в больницу. С полчаса или больше сидели мы в приемном покое и ждали. Зачем нас сюда привели, никто не знал.
Среди нас было несколько совсем маленьких детей — по два-три года, не больше. Сначала взяли этих малышей и повели в отдельную палату. Мы ждали своей очереди. Вдруг из палаты донеслись детские крики и плач. Они то затихали, то становились громче. Что немцы делали с малышами, я не знала, но было ясно: что-то недоброе, ужасное. Со страхом ждала я, когда позовут меня…
И вот вошла немка и позвала:
— Жачкина!
Я вздрогнула. Переводчица сказала, чтобы я подошла к этой немке. Я подошла. Она взяла меня за руку и повела в палату. Там никого не было. На столе я заметила стеклянные трубки с кровью. Я догадалась, зачем меня сюда привели. От страха я искусала себе губы до крови и начала плакать.
— Не плачь, ничего страшного не будет, — успокаивала переводчица.
Меня раздели, взяли за руки и повели к столу. Я стала упираться и заплакала еще сильней. Тогда немка и переводчица схватили меня под руки и силой положили на стол. Резиновыми жгутами привязали голову, руки и ноги. Немка в белом халате, с закрытым марлей ртом взяла шприц и проколола жилу у меня на правой руке. От боли я закричала и потеряла сознание. Очнулась я в той самой комнате, откуда меня взяли. Около меня стояли подружки Миля, Тома Стрекач и Катя Куделька. Лица их были бледные: они думали, что я умру.
Крови брали помногу, и часто дети умирали. Так погибли двухлетний мальчик Толя из Борисовского района, полесская девочка Нина пятнадцати лет, трехлетняя Галя и другие дети.
У более здоровых и крепких детей кровь брали по нескольку раз. Я была худой и слабой, и у меня больше не брали.
В Освенциме я пробыла больше года. Дни тянулись, похожие один на другой. Особенно тяжело стало после разлуки с мамой: я почти год не знала, где она и что с ней. Вскоре забрали куда-то старших девочек. Остались мы с Милей, Томой и Катей. Иногда мы, усевшись на нары, начинали говорить о своей подневольной жизни.
Девочки говорили:
— Эх, хоть бы разок увидеть своих. Тогда можно и умереть.
В конце 1944 года стало известно, что Красная Армия подходит к Освенциму. В лагере поднялась паника. Немцы начали сжигать бумаги, взрывали крематории, вывозили людей. Тех, кто не мог идти, расстреливали.
Помню, нас выгнали на двор и построили в колонну. Начался отбор. Комендант лагеря Крамер, высокий, толстый, с глазами навыкате, а с ним и другие немцы проверяли, может идти человек или нет. На обессиленных Крамер указывал пальцем. Их забирали и расстреливали.
Я стояла с девочками и тряслась. Вот немцы подошли к нам. Комендант взглянул на Тому, что-то буркнул и ткнул пальцем, потом на меня тоже. Мы с Томой закричали и заплакали. Немка, стоявшая рядом с комендантом, что-то сказала ему. Толстяк-немец крикнул:
— Не годны!
Немка опять что-то сказала. Комендант начал кричать, а потом согласился. Нас выпустили за ворота, где мы присоединились к другим заключенным. Из лагеря доносились крики, стоны и выстрелы. Горели бараки, и черный дым клубами поднимался к небу.
Здоровых построили в колонну по пять человек, каждому дали по ящику с каким-то грузом, и мы тронулись в путь. Идти было тяжело. Ящик резал плечи, болела спина. Силы таяли. Я еле тащила ноги, а потом не вытерпела и сказала Томе:
— Пусть убьют, а ящик дальше не понесу!
— Я тоже брошу, — сказала Тома.
Мы бросили ящики в канаву и пошли без них. Трое суток шли голодными. Я так измучилась, что едва тащила ноги. Тех, кто отставал, немцы расстреливали. Я знала, что так поступят и со мной, если я отстану. И все же я решила присесть и отдохнуть. Я сказала об этом Томе, и она согласилась отстать вместе со мной. Мы вышли из рядов и сели на пенек. Тут мы увидели, как, выбившись из сил, упала одна старушка. К ней подошел конвоир и столкнул ногой в канаву. Она стала упрашивать:
— Сынок, не трожь меня. Я могу идти… Я немного отдохну и пойду…
И начала вылезать из канавы.
Немец выхватил револьвер и застрелил ее.
Мы ждали, что будет с нами. Конвоир подошел к нам и приказал идти. Мы сделали вид, что не слышим. Он повторил приказание. Мы не шевельнулись. В третий раз он крикнул и поднял револьвер. Тома заплакала: