— И ты пил и курил? — Надя подалась к Мишке.
— И пил. И курил, — вздохнул он. — Все было… В конце концов начали строить хату. Поднарядил я одного старика соседа. Мать из кожи лезла. И кое-как поставили мы камышовую халупу в три окна. Не сразу, конечно. Когда поднакопилось материалу — целое лето провозились.
Тут узнал я, что в педучилище преподают музыку. Учат играть на скрипке. И перешел туда. На второй курс. Правда, поморщился директор — у меня же одни тройки за первый курс «птишни». Но принял. Мужиков-то в училище и до сих пор — раз-два и обчелся.
И вот нынешней весной кое-как влезли мы в свою хату. И тогда я пошел к директору педучилища — давайте мне, говорю, документы, хочу уходить. «Как уходить? Какие документы? До сессии полмесяца. Предпоследний курс… Ты без пяти минут выпускник! Ты что, рехнулся?» — кричит он на меня. А я ему свое — не буду сдавать экзамены. Мне это не нужно. Я еду в музыкальное. «Ты и так хорошо играешь, — говорит директор. — Руководишь нашим оркестром. Выступаешь по радио, на концертах. Чего тебе еще надо?» Хочу быть настоящим музыкантом, отвечаю.
Поругались мы. И все же документы я забрал. Главное, мне нужна была справка об окончании семилетки — там же все пятерки. Стало быть, мне не сдавать экзамены по общеобразовательным. Только по музыке.
Весну и лето готовил я программу. И опять же закончил отделку хаты. Наличники на окна сделал. Покрасил все. Погреб вырыл. Сгондобил сарайчик. Вот и все.
Мишка умолк. И долго молчал. Надя тоже сидела молча.
— Скоро рассвет, — тихо сказал он. — Иди-ка ты спать.
Она будто не слышала его.
— Миш, ты никому не скажешь? — зашептала вдруг.
— Про что? — спросил он тоже шепотом.
— А вот про что… Закрой глаза.
Она наклонилась к нему, обхватила руками за шею и крепко прижалась губами к его щеке.
Мишке показалось — его бросили на раскаленные угли. Когда он открыл глаза, Нади на террасе не было…
«Снился мне сад в подвенечном уборе, в этом саду мы сидели вдвоем. Звезды на небе, звезды на море, звезды в сердце моем…»
Экзамены Мишке показались шуткой. Ничего серьезного, на его взгляд, не происходило. Всех поступающих вызывали по одному в классы. Невольно он отмечал только то, что после каждого вызова становилось все меньше людей в коридоре. Мишка удивлялся, как это не суметь выстучать карандашом заданный ритм, как не назвать взятые пианистом ноты, не спеть их. Но многие этого не могли сделать. Их тут же отчисляли, не допуская к дальнейшим экзаменам.
Мишка все сдал хорошо. Когда он играл песню «Меж крутых бережков» и старательно выбирал басовую партию (как раз — раненой рукой), в класс вошла высокая, в длинном платье, величественная женщина с пышной седой прической и густыми черными бровями. Она оперлась на фортепьяно, будто собралась петь, прослушала Мишку и спросила:
— Вы откуда, молодой человек?
Мишка назвал свой город.
— Николай Ксенофонтович, — обратилась она к экзаменатору. — Вы не заметили? Каждый год к нам с юга области приезжают вот такие талантливые ребята. Помните Зою Саенко? Тоже баянистка. — Снова повернулась к Мишке: — Поздравляю вас. Вам ведь больше ничего не сдавать.
— А можно мне, — осмелел Мишка, — можно кроме баяна и на пианино заниматься?
— Занятия по фортепьяно у вас будут обязательно. Но ежели вы хотите заниматься больше — ради бога. Скажите, каков, а?
Из двадцати семи человек, поступавших по классу баяна, приняты были трое. Один слепой с абсолютным слухом. Другой — инвалид войны. Третий — Мишка.
Он не мог опомниться — как все оказалось просто. Первая его мысль была — дать домой телеграмму. «Нет, приеду и все расскажу», — решил он.
Во дворе Мишка присел на скамейку у ворот. Как-то не верилось: все так просто. Присев, он понял — все-таки волновался. И из-за самих экзаменов. И при разговоре с экзаменаторами. И из-за всего, что происходило на его глазах все это утро.
Из училища вышел парень в солдатской гимнастерке. На широком раздвоенном подбородке — синеватый шрам. На носу тоже шрам. Парень курил, глубоко затягиваясь. Поравнялся с Мишкой, спросил:
— Приняли?
Мишка счастливо кивнул.
— А я сгорел… Рука не годится, — он отвел от себя правую руку и посмотрел на нее, как на чужую, ненужную. — Кисть плохо работает… Ранение… Нет, сказали, Девицын, фортепьяно вам, голубок, заказано! Легко им говорить, а мне… Я в окопах бредил музыкой…
Он швырнул окурок к ограде. Притоптал его носком кирзового сапога.
Мишка торопливо натянул манжет рубашки до половины ладони раненой руки, чтобы не видна была повязка. «А если б Фиксатый резанул сильнее… И я бы тоже не сдал экзамены…»
Мишка похолодел. Встал смущенно. Что сказать?
Парень достал из кармана галифе папиросу и опять закурил.
— А тебя приняли? Да?
Мишка кивнул, пошел со двора, не оглядываясь. Пошел быстрее. Потом почти побежал от чужой боли. Ему хотелось кричать встречным о своей радости. Он вдруг подумал: единственный человек в городе, кому он может сказать о ней, — это Надя.
Он не чуял под собой земли. Баян казался ему невесомым, как в день покупки. Небо светилось голубизной. Встречные улыбались Мишке и даже оглядывались на него.
А липы вдоль тротуара бросали Мишке под ноги первые свои золотые листья.
Надя на пороге, при мачехе, обняла его и запрыгала в восторге.
— Я ни капельки не сомневалась! Поздравляю! За стол!
Она побежала в свою комнату.
— Будем пировать здесь! А не на кухне!
Она достала из-за трюмо бумажный сверток, развернула его и поставила на стол шампанского.
— Это папин подарок нам! — сказала Надя удивленной Капитолине Сидоровне. — Да, папа сказал: сдаст Михаил экзамены — отпразднуйте все. Вот!
После выпитой рюмки Надя раскраснелась.
— Миш, ты умеешь из «Первой перчатки»? Помнишь?
Мишка взял баян, прошелся по клавишам, вспоминая знакомую мелодию. Надя пробовала подпевать.
— Нет, надо чуть-чуть выше.
Мишка взял выше. И Надя запела. Запела взволнованно, неожиданно чистым-чистым голосом.
«Милый друг, наконец-то мы вместе. Ты плыви, наша лодка, плыви…»
Видя, что Мишка удивлен, она вскинула радостно брови — да, вот так я умею петь, и мне хорошо петь с тобой.
«Сердцу хочется ласковой песни и хорошей большой любви…»
Она пела, будто говорила ему — да, это мне хочется и песни и любви. Ты понимаешь? Он глядел на нее, и в его сердце — он это впервые ясно чувствовал! — жила и песня, и любовь.