«ГЛАВА I
ПАРИ
Держу пари на пятьсот фунтов что я выиграю. Говоривший был Руперт человек лет двадцати пяти с темными пышными вусами и сверкающими глазами.
Я не очень доверяю твоей лошади сказал Том потому что конечно у него не было такой суммы чтобы рисковать».
Через десять страниц история кончается:
«ГЛАВАХ
ПОВЕШЕНИЕ
Потом Том оделся потом Том отвел Руперта в толстосумский суд Руперта повесили за то что он убил одного из толстосумов. Надеюсь эта история научит вас никогда не заключать пари».
Мораль сей истории, несомненно, была почерпнута у Люси, но сама история была целиком плодом моей фантазии — люди там вооружены мечами, — в которой трудно найти след чего-то виденного или прочитанного мной.
К «домашнему кругу» я отнес все свои воспоминания о детстве и раннем отрочестве, которые касаются жизни дома. Школа, куда я был мягко введен в сентябре 1910 года, была иным миром, иногда приемлемым, чаще — нет, где следующие восемь лет жил совершенно другой и довольно скверный мальчишка, не принимавший участия в реальной жизни в ту треть года, которую он проводил дома.
На предыдущих страницах я уже упоминал об отце, но до поры до времени не пытался описывать его. Лишь очень постепенно, все больше понимая и чувствуя его, я присматривался к нему. Когда видишь человека сорок лет, трудно припомнить, каким он был в тот или иной определенный период.
Как я уже говорил, в самом раннем возрасте я воспринимал его как помеху. В разгар веселья в парадной двери поворачивался его ключ и внизу в холле раздавался его голос: «Кей! Кей! Где моя жена?» — и это означало, что я на весь вечер лишаюсь общества матери. (Первое воспоминание обо мне моей старшей дочери — это голова и плечи чужого сердитого мужчины в военной Форме, приехавшего накануне вечером на побывку в дом ее бабушки и сейчас появившегося в окне, под которым она играла со своими кузинами, и кричащего: «Ради Бога, кто-нибудь, уведите детей на другую лужайку!»)
Многим маленьким мальчикам их отцы видятся отважными героями и мастерами на все руки; могучими охотниками, знатоками всяческих машин; я иное дело. Я даже не боялся его. Он был скорее неугомонным, нежели деятельным. В раннем детстве его малоподвижный образ жизни, поскольку он работал головой, казался мне недостойным мужчины. Я больше уважал бы военного или моряка, как мои дядья, или человека, увлекающегося чем-то конкретным, что можно увидеть или потрогать руками, плотника, например, или ремесленника, или даже брадобрея, который бреет бритвой, которой можно перерезать горло.
Ему было тридцать семь, когда я появился на свет, и сорок с небольшим, когда я обратил на него внимание, и он написал об этом периоде в своей автобиографии: «Я, должно быть, был самым молодым среди людей моего возраста в Лондоне». Мне же он казался старцем, просто-таки глубоким старцем.
В детстве я часто раздражал его; молодым человеком я короткое время был причиной его беспокойства, граничащего с отчаянием; но, в общем, наши отношения были дружескими, когда мы периодически встречались, я все больше ценил его, а с этим получал все большее удовольствие от общения с ним.
Он был невысок, того же роста, какого стали со временем и мы с братом, но куда красивее нас. У него были большие серые глаза, чей взгляд был полон доброты и юмора, прекрасный лоб и пышные волосы, цвет которых незаметно менялся от седоватого до совершенно белого. У него была изящная фигура, но перед тем, как мне родиться, он стал набирать вес, так что в конце концов стал неприлично толст. В моих воспоминаниях он обычно очень полный. В одежде он был консервативен и тщательно следил за собой, но, хотя наружности он был весьма представительной и весьма приятной, искренне считал себя уродливым. Не любил фотографироваться и, мимоходом увидя свое отражение в зеркале, отшатывался и восклицал с отвращением, как Призрак из «Гамлета»: «О ужас, ужас, ужас!»[65] или что-то очень похожее.
Отец казался старым во многом оттого, что сам, своими высказываниями способствовал этому впечатлению. Подобно своему деду из Корсли, он часто ссылался на свою близкую кончину. Всегда говорил о себе как о «неисправимом викторианце». Большую часть года его мучили и порой полностью выводили из строя астма и бронхиты. Иногда он говорил о своем затрудненном дыхании как о «давлении в груди» и однажды поразил всех, ответив на вопрос о самочувствии: «Сейчас уже лучше. Всю ночь ужасно давило грудь».
В моих ранних воспоминаниях он задыхается и ловит ртом воздух. В такие минуты он взывает к небесам об избавлении, цитируя из множества авторов. Он находил огромное удовлетворение в посещении места его будущей могилы на кладбище у хэмпстедской приходской церкви, но его меланхолия продолжалась недолго. Большинство знакомых считали его исключительно жизнерадостным человеком.
По своей природе он был общителен и гостеприимен, но не находил удовольствия в больших сборищах и не тешил тщеславия, общаясь с людьми богаче себя. Не играл в карты или шахматы. Не проявлял интереса к спортивным играм (за исключением крикета, еще до моего рождения, впрочем, без особого успеха), но с наслаждением предавался играм иного рода, в которых был превосходен: писал и выступал на сцене, то есть там, где требовался полет фантазии.
Он любил поболтать на общие темы в небольшом кругу, чтобы внимание собеседников было обращено на его собственные остроумные рассуждения. Чем он больше старел и хуже слышал, тем с большим удовольствием оставался наедине с самим собой. Он с легкостью добивался расположения молодежи, завоевывал ее доверие, черпал силы в ее энтузиазме и был в близких, но ни в коем случае не чувственных отношениях со многими молоденькими девушками, обычно дочерьми его друзей, с которыми он ежедневно встречался или переписывался, которым посвящал стихи и посылал маленькие подарки. В отличие от этих постоянных предметов платонической любви большинство его знакомых были мишенью его добродушных насмешек.
Думаю, он слегка побаивался Эдмунда Госсе, своего родственника, бывшего его наставником, когда он впервые приехал в Лондон. Он, определенно, с беспокойством ожидал нечастых наездов Госсе, когда, приглашенный к обеду на Гановер-Террас, нехотя отправлялся туда после бесконечных жалоб. Но возвращался неизменно в приподнятом настроении, довольный тем, как прошел этот «важный вечер».
Я делал вид, что не замечаю Госсе. Его доведенное до совершенства искусство угождать не срабатывало в случае с детьми. Помню, как однажды, когда мне было лет восемь-девять, он встретил меня словами: «И куда же несутся эти голые коленки?»