Я делал вид, что не замечаю Госсе. Его доведенное до совершенства искусство угождать не срабатывало в случае с детьми. Помню, как однажды, когда мне было лет восемь-девять, он встретил меня словами: «И куда же несутся эти голые коленки?»
На что я непочтительно ответил: «Они несутся, куда я хочу».
«Ах, самонадеянность молодости! Способность видеть доступную цель!»
Я подумал, что это нелепо и обидно.
Судьи получше меня получали удовольствие от общения с Госсе. Для меня он был воплощением всего, что я считал отвратительным в профессии литератора. Он не был, как я недавно узнал, разбирая его спор с Чертоном Коллинзом[66], настоящим ученым. Он написал только одну книгу да и ту издал анонимно[67]. Своим высоким положением он был обязан усердному поиску знакомств со знаменитостями и больше гордился дружескими отношениями с представителями власти и высшего света, нежели с деятелями искусства. В отличие от Десмонда Маккарти[68], который получил свое место по наследству, ему не хватало естественной мягкости и великодушия. И внешне это была тусклая личность. Меня же с ранних лет привлекала яркость в людях. В Госсе я видел мистера Талкингхорна[69], неслышного, неприметного, брюзгливого habitué[70] огромного мира, и страстно желал для него сумасшедшей хозяйской горничной, которая бы прикончила его.
Уверен, что отец никогда не сделал никому ничего плохого. Он был начисто лишен честолюбия и зависти. Всяческие планы вознестись на вершины литературной славы улетучились вместе с юношескими мечтами. Он был чрезвычайно чувствителен к критике (которая исключительно редко обращала на него внимание) и, соответственно, рад положительной оценке, как бы малозначителен ни был источник. Сам же он не скупился на похвалы и вдохновил не одного своего молодого друга на то, чтобы посвятить себя театральному или иному какому искусству, к которому они на деле были малопригодны.
Он был щедр, насколько позволяли средства, и рад был давать. Желание доставить человеку удовольствие было в нем неотделимо от жажды любви. В нем и духа не было gofût aristocratique de déplaire[71]. Ему не свойственны были ни желание властвовать, ни расчетливость. Он не скопил и не задолжал ни шиллинга.
Он ненавидел противостояние и считал, что оно присутствует во всякой дискуссии. Когда начиналось обсуждение, пусть самое доброжелательное и в самой мягкой форме касавшееся его, он готов был возопить, словно испытывая душевные муки:
Кончайте долгий спор о вкусе!
Гуси — лебеди, лебеди — гуси,
Все есть как есть от сотворенья!
Все устали, закончим пренья;
и покинуть комнату, декламируя уже в коридоре:
В ответ лишь крики, свист и топот.
У самых лучших был схожий опыт[72]…
Он мгновенно принимал решения, даже важные. Отвечал на каждое письмо не позднее чем через час, как оно приходило. Даже на письма, которые не требовали ответа, благодаря людей, благодаривших его за подарок, так что, если корреспондент оказывался столь же педантичным, переписка грозила закончиться лишь со смертью одного из них.
Он отважно переносил физическую боль. Испытывая иррациональное отвращение к анестезирующим и наркотическим средствам, он отказывался от газовой маски всякий раз, когда ему удаляли зуб, и я помню, как он, будучи предупрежден, как оказалось, ошибочно о грабителе, пробравшемся в наш сад, охранял его в одиночку, расхаживая с тростью в руке и выкрикивая: «Выходи, бандит, я жду тебя». И на войне он не бежал в укрытие при воздушных налетах.
Эстетические переживания в отце вызывало главным образом искусство слова. Он не был, как мы, двое его сыновей, совершенно не чувствителен к музыке, но не знал и не любил ее. Живопись интересовала его исключительно изображенным предметом. Он получал острое наслаждение от осмотра достопримечательностей как в Англии, так и за границей, но архитектуру ценил за отражение в ней событий Истории, прослеживаемых у Плутарха, Шекспира и Вальтера Скотта. Он не горел желанием узнать правду об этих событиях, откровенно предпочитая их живописное отражение.
Он не был человеком твердых или последовательных убеждений.
Если говорить о политике, то он отнес бы себя к тори, однако, поскольку всегда жил в надежных консервативных округах, не ходил на выборы и, не говоря уже об отвращении к Нортклифу[73] и Ллойд Джорджу, которое тогда было общим для всех цивилизованных людей, и умеренном пацифизме, не имел никаких политических принципов. Я никогда не слышал, чтобы он упоминал о спорах и дискуссиях того времени. Он совершенно не разбирался в экономике или внешней политике и приходил в раздражение всякий раз, когда при нем упоминали о них. Он не имел ничего против империализма, когда тот принимал поэтическую форму в произведениях Киплинга и Генти[74]; ни против ирландского национализма в том виде, как он выражен в творчестве кельтских бардов; ни против пессимизма «Шропширского парня»[75]; ни против папизма Крэшо[76]. Те же взгляды, недвусмысленно выраженные политиками, философами или теологами, вызывали его ненависть. Слово для него было всем.
В религии он был верным последователем англиканской церкви, с наслаждением читал «Официальный вариант» Библии[77] и кренмеровскую «Книгу общей молитвы»[78]. Он любил ходить в церковь, предпочитая красочные и торжественные богослужения, и никогда не пропускал воскресной службы, обычно посещая ближайшую церковь, независимо от ее принадлежности. Однажды, когда я только что родился, он пережил период увлечения англокатолицизмом и часто посещал храм св. Августина в лондонском районе Килберн (в котором меня крестили), бывший центром этого религиозного направления, но никогда не относился серьезно к доктринам, там проповедовавшимся. Он очень смеялся над членом этой конгрегации, адвокатом его знакомого, который во искупление грехов позволил викарию побить себя палкой. В пору моего детства отец каждое утро читал молитву перед собравшейся семьей. В августе 1914-го он прекратил эту практику на том странном основании, что «больше это ни к чему». Его претензии к католикам заключались в простоте их догмата, и я не уверен, был ли он искренне убежден в неоспоримости всех элементов его символа веры. В туманном платоновском духе он размышлял о бессмертии. Этот моральный кодекс, привитый ему воспитанием, он принимал безоговорочно.