— Говорить буду я, — сказал Пабло.
Я прекрасно представляла, о чем они хотят говорить. Сказала Пабло, что поговорю с ним потом, спустилась с Женевьевой и пошла с ней к отелю.
— Как ты можешь терпеть это чудовище! — сказала она.
Я спросила, почему чудовище.
— Дело не только в том, что он сделал и пытался сделать, но и как вел при этом себя, — заговорила Женевьева. — Когда мы тебя проводили, он повел меня в дом. Сперва сказал — с совершенно серьезным видом — что даст мне урок гравирования, а потом, безо всякого урока, просто посмотрел на меня и заявил: «Я воспользуюсь отсутствием Франсуазы и тобой». Я ответила, что у него ничего не выйдет. Тогда он усадил меня на кровать и добавил: «Более того, сделаю ребенка. Это как раз то, что тебе нужно». Я тут же вскочила с кровати, в полной уверенности, что именно это было у него на уме.
Бледность с лица Женевьевы начала сходить, но выглядела она не менее гневно. Разумеется, я понимала, что целью Пабло было выпроводить ее, но сказать этого не могла. Сказала, что верю ей, но волноваться ей так не следует. И заметила, что если б она рассмеялась над ним, все было бы проще.
— Может, у тебя это и получилось бы, — сказала Женевьева, — но я, к сожалению, смеяться в подобных случаях не могу.
И потом битый час убеждала меня, что единственным разумным, достойным, здравым поступком, единственным способом спасти, если не шкуру свою, то по крайней мере душу /в пансионе Женевьева всегда была восприимчивей к поучениям монахинь, чем я/ для меня было бы уехать завтра же вместе с ней в Монпелье. К тому же, заверяла она, мой локоть заживет гораздо быстрее в спокойной, пристойной атмосфере дома ее родителей, чем в обществе такого чудовища, как Пабло. Я ответила, что подумаю и наутро приду поговорить с ней.
— Я в любом случае утром уезжаю в Монпелье, — предупредила она.
К моему возвращению Пабло, как я и ожидала, совершенно успокоился.
— Представляю, сколько она наврала тебе, — сказал он.
Я решила проучить его. Сказала, что знаю Женевьеву много лет и верю каждому ее слову. И что завтра утром уезжаю вместе с ней в Монпелье.
Пабло потряс головой и нахмурился.
— Как ты можешь верить девице, которая пытается соблазнить меня за твоей спиной? Как вообще можешь иметь такую в подругах? Не представляю. Но оставить меня и уехать с ней — что ж, тут можно сделать только один вывод: между вами существуют какие-то противоестественные отношения.
Тут мне самой пришлось воспользоваться советом, который дала Женевьеве. Я рассмеялась Пабло в лицо.
— Ты изменил своему призванию. Ты сущий иезуит.
Он вновь сильно раскраснелся и забегал вокруг меня
— Petit monstre! Serpent! Vipère![13]
Я продолжала смеяться. Пабло постепенно успокоился.
— Надолго собираешься уехать? — спросил он.
Я ответила, что собираюсь уехать, и точка. Пабло внезапно очень помрачнел.
— Я приехал побыть наедине с тобой, потому что в Париже мы, в сущности, наедине не бывали — в лучшем случае, оставались вдвоем на несколько часов. А теперь, когда я здесь, ты говоришь об отъезде. Собираешься бросить меня. Знаешь, мне осталось не так уж много лет жизни. И ты не вправе отнимать у меня оставшуюся крупицу счастья.
Пабло продолжал в том же духе по меньшей мере час. Когда выговорился, и я увидела, что он искренне раскаивается, то сказала, что, возможно, останусь здесь. Наутро пошла в отель и все рассказала Женевьеве.
— Ты движешься к катастрофе, — сказала она.
Я ответила, что, возможно, она права, но такого рода катастрофы я избегать не хочу. Женевьева вернулась в Монпелье, а я вернулась к Пабло.
После отъезда Женевьевы Пабло стал относительно деликатным. Через два дня он предложил:
— Раз уж мы здесь, давай съездим к Матиссу. Надень розовато-лиловую блузку и зеленые брюки; это его любимые цвета.
Матисс тогда жил в Вансе, в доме, снятом незадолго до Освобождения, неподалеку от места, где теперь стоит оформленная им «Капелла четок». Когда мы приехали, он лежал в постели, так как после операции мог вставать лишь на час-другой в день. Выглядел очень доброжелательным, почти как Будда. Вырезал фигуры из очень красивых бумаг, раскрашенных гуашью по его указаниям.
— Именую это рисованием ножницами, — сказал он.
Матисс рассказал, что часто просит приклеить к потолку бумагу и, лежа в постели, рисует на ней угольным карандашом, привязанным к концу бамбуковой палочки. Когда он покончил с вырезками, Лидия, его секретарша, стала прикреплять их к обоям, на которых угольным карандашом были начерчены метки, указывающие, где они должны быть приклеены. Сперва она прикалывала вырезки кнопками, потом меняла местами, пока Матисс не установил их окончательное положение.
В тот день мы увидели несколько серий картин, над которыми он работал: среди них вариации двух женщин в интерьере. Одна из них была обнаженной довольно натуралистичной, синего цвета, за счет которого в изображении ощущалась некоторая дисгармония. Пабло сказал Матиссу:
— На мой взгляд, цвет в такой композиции не должен быть синим, такого рода рисунок предполагает розовый. В более деформированном рисунке локальный цвет обнаженной может быть синим, но тут требуется розовая обнаженная.
Матисс согласился и обещал изменить цвет. Потом повернулся ко мне и со смехом сказал:
— Во всяком случае, если б я писал портрет Франсуазы, то сделал бы ее волосы зелеными.
— С какой стати тебе захотелось ее писать? — спросил Пабло.
— Меня привлекает ее голова, — ответил Матисс, — с бровями, напоминающими центральновершинное ударение.
— Тебе не одурачить меня, — сказал Пабло. — Если б ты сделал ее волосы зелеными, то затем, чтобы они гармонировали с восточным ковром на картине.
— А ты сделал бы тело синим для того, чтобы оно гармонировало с красным кафельным полом на кухне, — ответил Матисс.
До тех пор Пабло написал только два маленьких серо-белых моих портрета, но когда мы снова сели в машину, его вдруг обуял собственнический инстинкт.
— Право же, это уж слишком, — сказал он. — Разве я пишу портреты Лидии?
Я сказала, что не вижу связи между одним и другим.
— Во всяком случае, — сказал он, — теперь я знаю, как писать твой портрет.
Через несколько дней после поездки к Матиссу — я сказала Пабло, что готова вернуться в Париж.
— Я хочу, чтобы ты, когда вернешься, перебралась жить ко мне, — настойчиво заявил он.
Пабло уже высказывал это желание, большей частью в полушутливом тоне, но я всякий раз отклоняла его предложение. Бабушка не ограничивала моей свободы. К тому же, мысль покинуть ее была мне неприятна. Она ведь меня не покинула. Я сказала, Пабло, что даже если б хотела этого, объяснить бабушке такой поступок будет невозможно.