А дверь отворялась все реже и реже, и вышли почти все женщины.
Наконец, вышла хористка, бойкая Роза.
— Что вы тут стоите? — протянула она, удивленно поднимая брови и делая лукавую гримаску. — Я последняя, больше никого нет, а Юлию вы прозевали: она давно уехала!
— Как уехала? — спросил Костовский, и на лице его выразилась острая боль.
— Ха-ха-ха! — рассыпалась Роза серебристым смехом. — Очень просто, еще до конца спектакля с поклонником своим уехала, а вы, миленький, давно уже ей надоели!
Декоратор отшатнулся и схватил себя за вихры.
— Неправда! — сказал он глухо.
— Ну, вот еще! — затараторила Роза. — Сам виноват! Ей только и хотелось выдвинуться. Вы ее всегда так освещаете, что за ней теперь весь первый ряд ухаживает! Она сделает себе карьеру! А вы ей теперь больше не нужны.
Роза засмеялась и, таща свой узел, побежала по лестнице.
Костовский долго стоял неподвижно на прежнем месте и, объятый тишиной и тьмой пустого театра, чувствовал, как в груди его сначала понемногу, а потом все сильнее и сильнее разливалось пламя жгучего страдания.
Когда он постучался в дверь ее номера, Юлия встретила его холодно.
Влажные глаза ее равнодушно и спокойно блестели из-под густых черных ресниц, черные волосы, небрежно зашпиленные, лежали роскошной короной, и два густых локона свешивались на ее полные щеки. На ней был широкий японский костюм из дешевой материи и легкие туфли.
— Юлия… — прошептал Костовский, задыхаясь от волнения.
— Садитесь, — сказала она небрежно и ничего не замечая, — займитесь чем-нибудь, мне, право, некогда занимать вас…
— Юлия…
Она прилегла на кровать и углубилась в чтение книги, как будто ей никак нельзя было оставить чтение.
Его бесила эта ненужная хитрость женщины: зачем хитрить и этим еще более оскорблять его, когда можно сказать прямо.
— Юлия, ты говоришь со мной, как с гостем, которого нужно занимать. Что за церемонии?
— Тут нет никаких церемоний, — отвечала она, внезапно оскорбившись, — это — простота отношений: кто чем хочет — тем и занимается. Вот я — читаю… и вы чем-нибудь займитесь, а скучно будет — уйдите.
Она выгоняла его.
Костовский свирепел от этой «простоты отношений» и от ее перехода с прежнего короткого «ты» на «вы».
— Послушайте! — сказал он раздраженно и тоже переходя на «вы». — Мне нужно поговорить с вами… Я подожду, когда вы кончите читать…
Она не отвечала и, полулежа на кровати, смотрела в раскрытую книгу. Наступило тяжелое молчание.
Костовский сидел за столом и молча смотрел на Юлию: облокотясь на подушки, она лежала в грациозной кошачьей позе, подобрав под платье ножки, обутые в легкие туфельки, и эти маленькие туфельки шаловливо прятались под складками платья, дразня Костовского.
Сквозь легкое платье обрисовывались красивые очертания ее тела, широкие рукава позволяли видеть по локоть ее маленькие, полненькие ручки, и вся она была так мила и грациозна, что Костовский, ненавидя ее в эту минуту, все-таки чувствовал влечение обнять ее…
Он отвел от нее глаза. Комната ее была бедная — дешевенький номер гостиницы, освещенный электричеством. У двери стоял гардероб с ее костюмами, около стола комод и зеркало… На вешалке, у входа в комнату, висела ее плюшевая кофточка, затканная кошачьими лапками. Он долго с ненавистью смотрел на эту кофточку и на кошачьи лапки. И ему вспоминалось, как прежде она ласково встречала его, усаживала в кресло и, смеясь, нежно гладила ручкой его жесткие вихры, и как отрадно было этим вихрам ощущать прикосновение нежной, маленькой ручки.
Она быстро отшвырнула книгу и гневно встала с постели.
— Вам не о чем со мной говорить! — кричала она, краснея. — Все уже переговорили! Пора кончить эту любовную канитель, это миндальничанье!
Костовский весь затрясся и встал из-за стола.
— Канитель… миндальничанье… — с горестью повторил он. — Юлия! Что же случилось между нами?
— Ничего между нами не было и быть не могло! — энергично заявила она. — Мы слишком разные люди… ничего общего… и… нам надо раззнакомиться!
Она двинула стулом, села в угол, где было темнее, и посмотрела на него из темноты своими большими черными глазами; у этих глаз было всегда одно и то же выражение: на кого они смотрели, того и приглашали куда-то и обещали что-то, без ведома их обладательницы. Отталкивая, она в то же время звала его к себе.
— Я понимаю, — печально заговорил он, подсаживаясь к ней, — тебе хочется расстаться со мной, у тебя есть, говорят, другой… кто-то из первого ряда, Что ж? Расстанемся… только зачем эти хитрости и зачем ссора? Я не хочу, чтобы все это кончилось так скверно — ссорой; мне хочется, чтобы после хоть вспомнить можно было… Но, Юлия, знай, что эти… из первого ряда… презирают тебя… унижают… смотрят как только на тело…. а ведь я… я л-люблю тебя, черт тебя возьми, проклятая!
Он держал ее за руки выше локтя и тряс в своих лапах.
— Фи! Как это грубо! Ругается! Пустите! Пустите, вы мне руки вывихнете! Грубый!
Ей хотелось поссориться с ним. Он, в свою очередь, почувствовал прилив зверской злобы, страстное желание растерзать, избить, вытолкать ее.
Он еще крепче сжал ее руки. Глаза его позеленели, зубы скрипнули, и на сильных скулах обозначились желваки.
— Ай! — вскрикнула она.
Но он уже бросился перед ней на колени.
— Милая, дорогая, золото, солнышко мое, радость моя! Ты для меня — все! Все мои мысли и все мои чувства — все для тебя, и от тебя, и к тебе! О, я груб, я — зверь! Опять погружусь на дно, откуда ты вызвала меня! Ну, милая, ну, счастье мое, прости меня… видишь, я целую твои руки, твое платье… я плачу… прости!..
И, стоя перед ней на коленях, этот большой и сильный человек ловил маленькие ручки женщины, целовал их, целовал ее платье и плакал…
Когда он поднял голову, то вдруг поймал на себе ее внимательный, странный взгляд: в этом взгляде черных глаз, подернутых влагой, не было ни любви, ни сострадания к нему, ни презрения, но было что-то очень обидное, похожее на любопытство, но бессердечнее, чем любопытство: это была любознательность естествоиспытателя, с какою он режет живого кролика, или любознательность собирателя насекомых, когда он накалывает на булавку редкого, замечательного жука и смотрит, как он корчится на булавке. Он даже и теперь интересовал ее только как нечто оригинальное, самобытное: резкие переходы от грубости к нежности, странность объяснения, вспышка зверской злобы и вслед за тем унижение перед ней и слезы — все это было очень интересно.
Но Костовского словно молнией озарило: он понял настоящее, истинное отношение к нему Юлии и почувствовал, что ранен ею смертельно, что она только интересовалась им, но любить его никогда не могла, что она — существо совсем другого мира, чем он… что он чужд ей. Слова замерли в груди Костовского. Он замолчал, схватил шапку и опрометью, не взглянув на Юлию, выбежал из гостиницы.