После стойла, места обеденного водопоя и отдыха скота Филька переправил табун через небольшой ерик, впадающий в Дон, и ушел с ним к Герасимову логу, а оттуда на Харсовский пруд. И табун нынче вечером будет спускаться с противоположной стороны от Осипового кургана.
В глухой степи одну из глубоких лощин, где бьют родники, перегородили плотиной, посадили деревца, которые разрослись в огромные тенистые вербы, и получился хороший, чистый пруд. Это было давно, и почему его назвали Харсовским прудом, никто не знал. Здесь, возле него, на отводе гуляли косяки дончаков и разлатых, жирных, свободных от работы, дичавших в степи быков. Но хуторские табуны коров и молодняка здесь пасти строго запрещалось. Филька слышал, что запрещается, а строго или нет, ему было неизвестно, да и нынче ему было все равно – после утренней драки...
Не успел Филька впустить весь табун в высокий, сочный, зеленый пырей, как к нему верхом на коне подскакал отводчик Виктор Ковалев, весь заросший густой бородой, медный от зноя степей, по которым он носился целыми сутками, ревниво охраняя отводные земли, первородные пастбища и казенные покосы.
Как вернулся он с действительной службы домой, так и ушел на отвод забыть горе, которое черным крылом накрыло его курень. Бродившая по Дону шайка заскочила однажды в хутор Крутовской. Бандиты ворвались в дом к Ковалевым, сводя какие-то личные и не совсем понятные для хуторян счеты с Виктором, изнасиловали четырнадцатилетнюю дочку Нюру в одной комнате, а в другой люто издевались над женой. Мать слышала душераздирающие крики своей любимицы, рванулась к ребенку, но увесистый кулак одного из бандитов в висок приковал ее к месту...
Изуродованная Нюра зачахла и умерла, не дождавшись отца.
Виктор вернулся домой... Запустением, немотой, заросший лебедой и бурьяном встретил его двор. Зияющий выбитыми дверями и окнами, курень стоял, как слепец, пугая безжизненными глазницами.
Дрогнуло сердце казака, не знавшего страха. Он застонал, словно что-то надломилось в нем, медленно опустился на землю, прижался к ней лицом, рванул руками траву и застыл в отчаянии, измученный, раздавленный, одинокий. Лежал долго без дум. Потом затеплились воспоминания и потянулись картины его прошлой жизни. Выл Виктор веселым, первым танцором и гармонистом. Бывало, загуляет где-нибудь на свадьбе с женой, и маленькая Нюра тут же. Домой идут, песни поют. Жили дружно, в достатке. Нюра сидит на плечах отца, вцепившись в его чубатую голову, и говорит... говорит... Виктор блаженно улыбается, держит Нюру за теплые ручонки.
– Где ты?.. – стон вырвался из груди, но облегчения не принес. Безразличный, почерневший, чужой, бродил он, как привидение, по куреню, леваде.
Вокруг ключом била жизнь. Сдобренная и обильно политая казачьей кровью, земля давала невиданные урожаи. Хуторяне богатели, наливались хозяйским соком. Лишь Виктор, как чумной, бродил ни к чему не прикладывая рук. Добрые люди посоветовали ему уйти из хутора, забыться в работе вдали от тех мест, что напоминают о тяжелом горе.
Далеко он не ушел, видно, сил не было, да и от себя далеко ли уйдешь? Нанялся Виктор отводчиком. Все время проводил в степи, без людей, дичал, не находя лекарства разбитому сердцу и потрясенному уму.
Старый, выгоревший от солнца и ветра казачий кафтан сидел колом на его сутулых плечах. Весь он был кряжистый, лохматый, как матерый степной волк, страшный в своем горе и одиночестве. Чаще всего он был зол и жесток, тогда его что-то душило, он синел и, как рыба на берегу, задыхался, глотая воздух.
Искал он, но пока не нашел тех, кто надругался над его жизнью...
– Ты как суды попал?.. – глаза Виктора дико сверкнули, и он, страшно выругавшись, замахнулся ременным арапником.
– Дяденька, не бей!.. – Филька крикнул каким-то не своим голосом, может быть, мгновенно оценив силу арапника, от которого может и не встать, или по .какой другой причине, но видя, как арапник отводчика повис в воздухе, уже тише добавил: – Меня нынчика уже били... – Филька хотел было всхлипнуть от боли, от перенесенного унижения, стыда, наконец, голода, сводившего ему живот, но не смог. Уж слишком часто пришлось бы плакать от всего, что с неумолимой жестокостью, недетским грузом давило на его плечи.
Виктора как ножом полоснуло от этого ребячьего крика: «Вот так и моя дочушка, наверное, просилась...» И он, может быть, впервые за долгие месяцы, проведенные на отводе, стыдясь своей неоправданной жестокости, медленно опустил арапник, повернул коня прочь.
Филька, ошеломленный происшедшим, увидел сутулые плечи Виктора, колыхавшиеся как в мареве среди высокой травы л удалявшиеся все дальше и дальше.
То ли движимый чувством благодарности к этому суровому человеку, то ли чутьем понявший какое-то тяжелое горе его, Филька сам не знал, да и времени не было, чтобы разбираться, а только он сорвался с места и кинулся вдогонку Виктору.
– Дядя! Дяденька! Подождите! – кричал он, легко перепрыгивая через высокий колючий татарник.
Виктор ехал молча, не оборачиваясь. Когда Филька забежал впереди коня, его изумленным глазам предстала необычайная картина: на выгоревших ресницах объездчика дрожали две крупные капли, другие стекали по задубелым щекам, а он, как сквозь туман, невидящими глазами глядел куда-то вдаль. Так, наполняя глаза, слезы срывались с ресниц и медленно одна за другой бежали в его спутанную, давно не стриженную бороду.
Пораженный виденным, Филька молчал. Виктор ничего не видел и поэтому молчал, только чувствовал, как что-то рассасывается в груди, годами зачерствевшее, страшное, больное. Становилось легче дышать: «Что это?.. Сон?.. Нет-нет... Ах, пастушонок... Надо вернуться к нему, а то еще перепугается...» Он вытер тыльной стороной руки глаза и как-то по-новому взглянул на сверкающий перед ним мир.
Виктор потянул за повод коня и встретился с устремленными на него глазами Фильки.
– Ты чего... сынок? – Виктор не узнал своего голоса. Был он грубый, но какие-то нотки задушевности и теплоты вдруг зазвучали в нем помимо его воли.
– Ничего... Так... – Филька опустил глаза и черными пальцами ног зажимал стебельки пырея и вырывал их из земли.
Виктор посмотрел на его босые ноги, замызганные портки, смуглое худощавое лицо подростка с туго натянутой на скулах кожей, и жалость поползла к его огрубевшему сердцу, теперь вдруг размягченному.
– Ты откуда?
– С хутора Буерак.
– А чей будешь?
– Миронов.
– Каких это Мироновых?
– Папаню зовут Козьма Фролович.
– Не может быть!.. – воскликнул Виктор. Волнуясь, он выпрыгнул из седла, заторопился к Фильке, крепко обнял его за худые плечи, прижав к пропахшему потом и травой кафтану: