Мария Игнатьевна оказалась женщиной крупной, грузной, но при этом держалась так прямо, двигалась так легко (даже потом, когда взяла в руки палку), была исполнена такой простоты и непринужденного достоинства, что словно бы и не прошло сорока лет с тех пор, как в нее — тоненькую, молоденькую — влюблялись с первого взгляда. По-английски она говорила с ужасающим акцентом, но зато настолько свободно, точно и остроумно, что, наверное, ее собеседники-англичане начинали сомневаться, правильно ли говорят сами. Как она разговаривала на других языках, не знаю, наверное, точно так же, но говорила она на всех европейских языках. Включая русский. Увы, о родном ее языке тоже приходится упоминать. В памяти современников сохранилось немало интереснейших ее фраз. Я запомнил только одну: «У вас сейчас происходит дурная погода». Но сила этой женщины была такова, что невольно закрадывалось сомнение: а может быть, так и полагается говорить? Книгу мою Мария Игнатьевна перевела превосходно. Я не раз слышал, как восхищались этим переводом. Но вот цитаты мои из Уэллса она, вероятно, ради экономии времени, не списала с книг, а сама и перевела. Неплохо. Жаль только, что у Уэллса — иначе.
В Лондоне она жила на богатой Кромвель-роуд, в доме со швейцаром, в большой квартире, где вдоль стен стояли грубо сколоченные книжные полки (я без труда обнаружил там издания Уэллса, в которые она при желании могла бы заглянуть). Общество ее составляла полубезумная компаньонка, за которой она заботливо ухаживала. Никогда не забуду, как мы переходили однажды эту самую Кромвель-роуд. Я хотел дождаться зеленого света, но Мария Игнатьевна взглянула на меня с удивлением, подняла палку и пошла через улицу. И машины остановились!
Ее вообще почему-то все слушались. Мой лондонский издатель пытался меня обмануть. «Он немедленно перед вами извинится», — сказала Мария Игнатьевна. Так и случилось.
В чем тут дело? Думаю, прежде всего в редкостном своеобразии личности, принесшем ей даже в Англии, стране, столь богатой людьми своеобычными, широчайшую известность, и в абсолютной независимости взглядов, суждений, поступков. Однажды я ее спросил, почему она переводила книжку никому не известного литератора — после своих переводов из Горького и других классиков. «А она мне понравилась», — ответила она. К этому времени я уже знал о полном безразличии Марии Игнатьевны ко всяким литературоведческим концепциям и поинтересовался, чем же книга ее подкупила. «А вы написали ее так, словно были знакомы с Уэллсом». Исчерпывающим ответом я бы это никак не назвал, но, право, большего комплимента я в жизни не получал… В том же, что ею переведенную книгу сразу напечатают, она, видимо, нисколько не сомневалась.
В последние годы Мария Игнатьевна много болела. Дважды ложилась на серьезные операции, но работать не переставала и в больнице. Конечно, она могла себе позволить отдельную палату в частной клинике, но денег на ветер бросать не любила и ложилась в городскую больницу. Нисколько от этого, кстати говоря, не страдая. Об одном таком случае она рассказала нам так:
«Берет сестра мои вещи и ведет меня в общую палату. Проходим мы одну пустую одиночную палату, другую, третью. Я ее спрашиваю: „А это что за палаты? Мне ведь надо работать“. Она мнется, не отвечает. „Душка, — говорю я ей, — что это все-таки за палаты?“ Она смутилась, говорит: „Это для умирающих“. „Вот и прекрасно, — говорю я ей, — это как раз для меня“. Вхожу в одну из этих палат, она несет за мной мои вещи <…>».
Когда ей стало совсем плохо, журналист Бернард Левин потихоньку сговорился с «Таймс» и заранее заготовил некролог, но кому-то проболтался, и Мария Игнатьевна, разумеется, сразу про это узнала — Лондон ведь «город маленький». Мария Игнатьевна страшно возмутилась, позвонила Левину и велела ему немедленно к ней прийти. «И некролог свой захватить не забудь». Это, собственно, и было главной ее целью. Некролог она внимательно отредактировала и отдала обратно — «пусть пока полежит». Редактором она, впрочем, оказалась совсем непридирчивым. В тексте сохранилась, например, такая фраза: «На ее приемах можно было встретить людей блестящих и знаменитых, а рядом с ними — никому не известных зануд». Цитирую я, правда, по памяти (текст ксерокопии с тех пор почернел, и в нем не разобрать ни слова), но, надеюсь, достаточно точно: фраза так выразительна, что ее не забыть. Должен признаться еще в одной вольности: медсестру она, конечно, назвала по-английски darling — «дорогая моя», но по-русски она всех молодых женщин называла «душками», и никак иначе. Слово это из лексикона начала века не всегда, может быть, точно характеризовало женщину, к которой было обращено, но зато удивительно вписывалось в манеру речи Марии Игнатьевны.
Ни до, ни после я не встречал столь независимых людей. Уэллс рассказывал, что после девятилетнего перерыва встретил ее в Берлине, явно голодную, чуть ли не оборванную, но держалась она с неизменным достоинством. Вскоре он предложил ей выйти за него замуж — и она отказалась! Они давно уже были близки, он был богат и находился на вершине славы. Тогда никто из английских писателей, за исключением Шоу, не мог с ним в этом соперничать. Его общества искали люди, формировавшие общественное мнение во всем мире и возглавлявшие государства, не говоря уже о великом множестве женщин. А она сказала «нет!». Трудно передать, как он был обижен. Но порвать с ней так и не смог.
При видимом безразличии к тому, что о ней подумают, как к ней отнесутся, она умела быть удивительно приятной и поведение свое контролировала очень точно. Как это уживалось все вместе, не знаю, но уживалось.
Последний раз мы видели Марию Игнатьевну в 1973 году, за год до смерти. У нас изменился номер телефона, она появилась в нашем доме неожиданно, меня не застала, и я на другой день поехал к ней в гостиницу. Она лежала в постели, глаза у нее слезились, голос был старушечьим, и все-таки оставалась в ней какая-то твердость. Умерла она восьмидесяти двух лет в Италии, у своего сына Павла. Уже потом в Лондоне, когда я сидел в гостях у русистки Аманды Калверт, нашей приятельницы, туда пришла познакомиться со мной дочь Марии Игнатьевны Татьяна Ивановна Александер. Разговаривали мы с ней по-русски.
Но пора вновь вернуться к началу этой истории. Книжку мою отослала Марии Игнатьевне Екатерина Павловна Пешкова (объяснила она мне свой поступок точно так же, как Мария Игнатьевна: «…понравилась»), и таким образом благодаря Уэллсу я познакомился с еще одной замечательной женщиной. В Москве и сейчас еще много людей, которые знали ее лучше меня, и не мне подробно о ней рассказывать. Скажу только несколько слов. Незадолго до смерти Екатерины Павловны я последний раз ей позвонил и поздравил с Новым годом, и она не сразу меня вспомнила, но как она при этом извинялась, как объясняла, что вообще стала последнее время забывать людей, с которыми знакома не слишком давно!