Впрочем, Уэллс принадлежал к числу тех, кто умеет нужду обращать в добродетель. То, что грозило ему приземленностью, обычно обращалось у него в человечность. Меня отвращают романы и фильмы, где изображены некие отвлеченные «люди будущего» с напрашивающимися на пародию именами. Наверное, это потому, что я начитался Уэллса. Конечно, он и сам разок-другой поддался подобному искушению, но не потому ли он ненавидел поставленные по его книгам фильмы, где это выразилось сильнее всего! В его лучших сочинениях необыкновенное случается с самыми обычными людьми. Конечно, с людьми не без странностей, но кто знает, какие странности были у тех, кто лежит сейчас вот на этом кладбище?
Не стану утверждать, что думал так среди могил на кладбище близ полицейского участка в каком-то забытом Богом лондонском закоулке, но атмосфера, которой я тогда надышался, со временем навела меня на эти мысли.
Вообще, если б я потом больше не попал в Лондон, то считал бы время своей первой поездки потраченным самым бессмысленным образом: я не посетил ни одного из положенных туристических объектов, за исключением разве Тауэра (но у меня был к нему совсем особый интерес, связанный с моими занятиями), не видел даже смены караула у Букингемского дворца… Вместо этого все свободное время просто шатался по городу, разглядывая улицы со знакомыми с детства названиями, разговаривал с папами и мамами, гулявшими с детьми в Кенсингтонском парке у памятника Питеру Пэну, всматривался во всякие мелочи, пытаясь понять, что такое лондонская повседневность. Мне удалось даже провести вечер и утро в рабочем районе, и все британские музеи мне заменило зрелище того, как местные работяги заскакивают в паб, хлопают по заднице хозяйку, опрокидывают по маленькой, чтоб веселей начинать день, закусывают куском пирога и бегут себе дальше…
Конечно, свободных часов было не слишком много — я все-таки приехал на «мероприятие», вернее на целую серию мероприятий, и не всюду удавалось быть просто зрителем. Как ни странно, легче всего далось выступление по телевидению, хотя опыта в этом отношении у меня не было никакого. Нас с Марией Игнатьевной и еще одним журналистом, выступавшим с нами, так мило приняли, что я почувствовал себя как дома, да и разговор оказался очень простой — меня попросили рассказать о пятнадцатитомном собрании сочинений Уэллса, которое я за два года до этого редактировал. Из вопросов и комментариев ведущего я понял, что оно произвело на англичан очень большое впечатление. В год юбилея, после долгого перерыва, в Англии было опубликовано более двадцати книг Уэллса, но все равно о таком предприятии, которое в 1964 году осилили в Москве, никто не мог и помыслить. Впрочем, уэллсовский бум 1966 года тоже говорил сам за себя, и я, помню, выразил удовлетворение, что слава Уэллса, распространяясь по миру, достигла наконец Лондона. Все засмеялись, и я совсем успокоился: шутки здесь понимают. А вот выступление в международном ПЕН-клубе далось куда труднее. Перед поездкой я обещал «Литературной газете» дать подробный отчет об этом заседании, и все время, пока выступали, минут по пять-десять, английские писатели, съехавшиеся чуть ли не в полном составе, я сидел и старательно записывал то, о чем они говорили. И чем дальше, тем больше приходил в ужас: я все больше убеждался, что моя речь, заранее заготовленная в Москве, никак не вписывается в происходящее. Все здесь было как-то очень по-своему, в манере, одним англичанам, наверно, присущей, — сразу и очень простой, вроде бы совсем неофициальной, и очень деловой. Почти обязательно с каким-нибудь занятным поворотом мысли, но без лишних слов. И ко всему прочему — незнакомая аудитория. Я уже работал к тому времени несколько лет в ГИТИСе, а до этого и в других местах, так что некоторый лекторский опыт имел, и этот опыт подсказывал, что будет трудно. Меня тут не знают, и я никого не знаю. Особенно подавлял Пристли. Он вел заседание, и у него были все повадки великой личности. Я понимал, что нормальному человеку трудно пережить ту огромную славу, которая обрушилась на него в годы войны, когда его голос по радио изо дня в день поддерживал веру и надежду в миллионах англичан. Но одно дело понимать, а другое — видеть. Перед заседанием нас познакомили. Он дал мне минутку полюбоваться на себя, сказал, что, да-да, в Москве тоже был, хорошо принимали, и куда-то исчез. Потом, много лет спустя, я с искренним чувством написал статью к девяностолетию со дня его рождения: я очень хорошо представлял себе, как тяжело было такому человеку пережить ослабление интереса к его драматургии после прихода в 1956 году «рассерженных», а тогда я только с возрастающим нетерпением — чтоб не томиться больше — ждал, когда он меня объявит. Наконец этот момент наступил. Пристли сказал несколько слов, сделал величественно-снисходительный жест в мою сторону, и я вышел на трибуну. Глянул в зал и увидел перед собой человек триста. Все — писатели, все — английские, все пишут на родном языке — и понял, что спасения ждать неоткуда, надеяться не на кого. Выручило то, что я не стал подделываться под их манеру — все равно бы не получилось — и начал просто разговор, ожидая момента, когда между нами протянутся какие-то человеческие нити. И вот кто-то посмотрел на меня повнимательней, кто-то улыбнулся, значит, можно было переходить к делу. Московский текст все-таки пригодился: я, во всяком случае, не думал, о чем говорить дальше. Меня дослушали, даже похлопали, и я достаточно твердым шагом дошел до своего места в первом ряду, где сидели все выступающие, но когда попробовал записать речь следующего оратора, то обнаружил, что не понимаю ни слова…
К счастью, заседание скоро закончилось. Все стали понемногу подниматься и переходить в соседний зал, где был накрыт банкетный стол. Я не сдвинулся с места. И тут ко мне подошел огромный молодой парень (мы потом выяснили, что он на год старше меня) и сказал: «Здравствуй, Юлий! Я Брайан Олдис. Ты знаешь — я писал про тебя!» Да, я знал, что Олдис написал одну из рецензий на мою книжку, и притом очень умную и доброжелательную. «Спасибо, Брайан, — сказал я, — но я, кажется, разучился говорить по-английски». «Ничего, пойдем выпьем, заговоришь». В самом деле, я скоро заговорил…
Олдис был начинающим писателем, на литературные гонорары существовать не мог, поэтому работал в газете, придерживался откровенно левых взглядов и жил в деревне в трехкомнатном доме под соломенной крышей. Я побывал у него в гостях. В деревню мы почему-то въехали на самой малой скорости. У каждого домика стоял и чем-то занимался его хозяин. Потом Брайан объяснил, что соседи специально просили показать им русского. Сейчас Олдис живет в большом доме в Оксфорде. В Бодлеанской библиотеке, так называют библиотеку Оксфордского университета, по имени ее основателя сэра Томаса Бодли (1545–1613), существует постоянная выставка его книг, он признанный стилист, что достаточно редко можно сказать о писателе-фантасте, и, кажется, перестал жалеть, что у него нет университетского образования. Зато теперь он чаще вспоминает, что начинал приказчиком в книжной лавке — в эту лавку Олдис специально меня возил.