В XVIII веке принято было завершать повествование женитьбой героя. Позднее от этого обычая отказались. Однако в рассказах о жизни писателей и сейчас порой продолжает действовать почти то же правило. Мы очень любим рассказывать, как тот или иной автор пробивался в литературу, какие претерпел лишения, как набирался житейского опыта, но вот он добился успеха, и отныне человек куда-то исчезает, теперь перед нами писатель, и ему, бедняге, остается только сидеть и писать, и писать… Хорошо бы так. Но, увы, жизнь литератора подвержена тем же случайностям, что и жизнь остальных смертных, не говоря уже о том, что его преследует страх, другим не знакомый, — боязнь исписаться, истощить запас впечатлений, выпасть из времени, не выдержать однажды нервного напряжения, которого требует каждая книга. Да и жизненный опыт приобретается не только в юности. Приобретается он всегда, если даже специально его не ищешь.
Все это стоит помнить, когда речь заходит об Уэллсе, каким он явился нам в последнее время. Особенно после выхода третьего тома автобиографии. Факты все те же, но разве Уэллс заботился о том, чтобы оставить нам свой донжуанский список? Нет, он рассказал, как мучительно жил все эти годы. Виделся он сам себе без всяких прикрас, писать о себе старался со всей возможной объективностью, хотя, надо сказать, и без лишнего недоброжелательства. В отличие от Руссо с его «Исповедью», он отнюдь не пытается выпячивать одни свои пороки для того, чтобы скрыть другие.
О своих слабостях, например мнительности, он говорит неохотно, но за него это с видимым удовольствием делают другие. Ребекка Уэст со смехом рассказала Гордону Рэю, как однажды, когда они отдыхали на Гибралтаре, у Уэллса слегка заболело горло. Диагноз местного доктора его не удовлетворил, и он потребовал от хозяина гостиницы, чтобы тот немедленно связался с врачом из английского посольства. «Передайте, что тяжело заболел Герберт Уэллс! — кричал он. — Пусть срочно пришлют своего врача!» Об этом и других подобных случаях в книге Уэллса, конечно, ни слова. Но ведь Герберт Уэллс, этот сгусток энергии, был очень больным человеком, а потому и пугался малейших своих недомоганий. Что же до приступов величия, на него находивших, то сохранилось и много свидетельств необыкновенной его простоты, легкости в обращении с людьми и готовности помочь!..
Сложный это, как принято говорить, был человек. Но что значит «сложный», разве одним словом отделаешься?
Передо мной снова лежат фотографии, успевшие перекочевать с выставочных стендов на страницы книг. Десятилетний мальчик сидит в богатом кресле, какие ставили во всяком уважающем себя фотографическом ателье, перед столиком-вертушкой. На столике — раскрытая книга, но он смотрит не в нее, а, как полагается, прямо в объектив — взгляд твердый, губы застыли в легкой усмешке. Неужто ему только что сказали: «Вот посмотри, вылетит птичка», или фотограф был человек умный (занятия фотографией вообще числились тогда среди интеллигентных профессий) и догадался: этому мальчику такого говорить не следует. И вот что удивительно: кресло чужое, столик чужой, книга, очевидно, тоже чужая, а сидит он так, словно все это — его. Издавна и по праву. Костюмчик на нем аккуратный, узенький белый воротничок накрахмален, и если одет он небогато, то кто же дома надевает выходные костюмы? А он здесь как дома!
Уэллсы старательно скрывали свою бедность, но у маленького Берти вид независимый. Младший сын, на котором сосредоточилось тревожное внимание матери, мальчик слабого здоровья, но при этом необыкновенно живой и драчливый и уже, видно, начинающий догадываться, какими необыкновенными способностями он обладает, — такой отсвет лежит на старой фотографии, сделанной в провинциальном ателье.
А вот еще одна фотография. Тридцатилетний Уэллс сидит в свободной позе, полуобернувшись к аппарату, уже за своим столом, внушительного фолианта перед ним нет, лишь пачка бумаги, из которой еще предстоит возникнуть книге — им же самим и написанной. Костюм на нем чуть мятый, в самом деле домашний, он оторвался на минуту от работы и сейчас снова без промедления за нее примется. А пока тебя фотографируют, можно чуть расслабиться. Важно только не потерять мысль… Всего год, как вышла «Машина времени», критики поносят «Остров доктора Моро» и не догадываются, какие сюрпризы ждут их впереди.
И еще одна фотография. Под ней подпись: «Уэллс — фигура мирового значения». Что ж, лучше не скажешь! Ему здесь лет пятьдесят, но возраст как-то не чувствуется. Уже написаны все прославившие его фантастические романы, уже вышли в свет «Предвидения», ошеломившие современников и заставившие супругов Уэбб пригласить его вступить в Фабианское общество, где он вскоре подверг критике все старое руководство, включая, разумеется, и самих Уэббов; уже читаются «Новые миры вместо старых», одна из лучших книг, созданных в Англии социалистом; уже стали литературным открытием и откровением романы о судьбе «маленького человека». Ни капельки позы, фальши, самолюбования. Но лицо из тех, что запоминаются сразу и навсегда, — умное, волевое, значительное, серьезное и сильное, с правильными и нестандартными чертами. Поза, исполненная достоинства и свободы. На этой фотографии — человек, имеющий, по его собственным словам, доступ к любой самой важной особе в мире и желающий разговаривать с ней на равных. А между этими фотографиями и вслед за ними есть еще и другие. И они тоже говорят нам о многом. Вот худой мальчишка, позирующий с черепом в руке в обнимку со скелетом обезьяны, который Томас Хаксли использовал в качестве наглядного пособия на своих лекциях о происхождении человека. Мальчишка явно гордится этим родством, которое удостоверил любимый профессор, но и превосходство свое прекрасно осознает: он ведь совсем скоро, совсем как Хаксли станет великим ученым. Конечно, придется еще потрудиться, но он к этому готов: посмотрите, какой у него сосредоточенный вид! Вот тот же мальчишка, только что отпустивший усы, но выражение лица уже совершенно иное: в глазах застыло выражение какой-то легкой растерянности…
Приступов отчаянья, нападавших на Уэллса после того, как с Южным Кенсингтоном не повезло, фотоаппарат не фиксировал, о них нам рассказал он сам. Нет, он никогда не терял ощущения, что в мире ему предназначена какая-то особая миссия, но череда неудач, а потом и открывшееся кровохарканье сильно поколебали его уверенность, что миссия эта осуществится. Он истово мечтал овладеть миром, но с годами желание это сопровождалось уже не радостной надеждой, а страхом: он знал, что если он не одолеет мир, то мир одолеет его.