Между Уэллсом-победителем, чья фотография украшена такой торжественной подписью, и мальчиком, расположившимся как дома в ателье бромлейского фотографа, и находится тот Уэллс, о котором следует больше всего говорить, ибо книги, составившие славу Уэллса и славу английской литературы, написал не первый человек и не второй, а кто-то третий, не совсем, разумеется, им чужой, но и не во всем им тождественный. Этот третий Уэллс прежде всего необыкновенно человечен. Он столько узнал о самом себе, что научился наконец-то понимать и окружающих. Его самососредоточенность, для писателя неизбежная, порой оборачивалась комичнейшими приступами самовлюбленности, а замечательное чувство независимости, от природы ему присущее, приводило иногда (к счастью, не слишком часто) к тому, что он позволял себе позорнейшие высказывания и поступки. Что там говорить, он не был ни интеллигентом в русском понимании слова, ни джентльменом — в английском, а потому немало злился на тех и на других, но как в глубине души мечтал таким именно казаться и как часто это ему удавалось! Притом без всякого лицемерия, ибо и интеллигентом и джентльменом какой-то стороной своей натуры он тоже был. И потому так легко забывал о своей мировой славе и становился просто веселым, бесшабашным товарищем, готовым на какую-нибудь мальчишескую выходку, потому во Франции больше всего дружил не с Франсом и Барбюсом, с которыми, разумеется, был знаком, а с семьею садовника своего французского поместья и потому же приходил в исступление, когда видел, что кто-то обнаруживал в нем нечто, ему самому неприятное. Однажды он получил от Элеоноры Рузвельт телеграмму: «Позор, мистер Уэллс!» Боже, что с ним творилось!
В воспоминаниях гувернантки его детей есть такой эпизод. Однажды Уэллс (он лежал больной) попросил ее принести ему какие-то книги. Она принесла, и он поблагодарил ее с той теплотой и тем обаянием, которыми она всегда в нем восхищалась. И вдруг, выходя из комнаты, она услышала за спиной дикий крик и в нее полетели книги: оказывается, она принесла не те! Но рассказала она об этом без всякой обиды. Да и сам Уэллс не знал потом, куда деваться от стыда. Что, впрочем, дела не меняло и изменить не могло: во вспыльчивости обвиняли еще его отца, Джозефа Уэллса; образ Гриффина-невидимки, существа до крайности импульсивного, он рисовал с себя, но тогда ему едва исполнилось тридцать, а теперь шло к пятидесяти…
Да, Уэллс оставался Уэллсом. И все-таки в чем-то он продолжал меняться. На фотографии, о которой все время заходит речь, — ум, воля, сила. На последующих фотографиях все яснее прочитывается новое качество — человеческая умудренность.
Он внимательно следил за мировыми событиями, и предсказанные им катастрофы надвигались с непредвиденной быстротой. Порой он даже начинал бояться своего мрачного пророческого дара. Как всякий человек, он не раз ошибался, оптимизм его подводил. К возмущению многих своих друзей, стоявших на левых позициях, он поддержал Первую мировую войну, потому что верил: в конечном счете она приведет к установлению Мирового государства, построенного на социалистических принципах. И в самом деле, в России ведь произошла революция. Но на Западе — все по-старому. Не напрасной ли была моральная жертва, которую он принес своей книгой «Война, что положит конец войнам»? Мир оставался ужасен.
Но были и другие причины для недовольства собой, на этот раз личного свойства. Когда Уэллс начал сражение за преобразование Фабианского общества в социалистическую партию, у него появилась довольно обширная группа молодых последователей — «Фабианская детская», как ее именовала «старая банда» (иначе Уэллс их не называл), руководившая обществом. В значительной своей части это были взбунтовавшиеся дети старых членов общества, что, как легко понять, нисколько не улучшало отношений между его руководителями и обитателями «детской», мечтавшими ее скорей покинуть. Особое беспокойство родителей вызывала Эмбер Ривз, дочь одного из директоров основанной Сиднеем Уэббом на деньги Фабианского общества Лондонской школы экономики. Родители гордились ее блестящими успехами в Кембриджском университете, где она сумела организовать ячейку юных фабианцев, но ужасались ее политическим симпатиям. 8 ноября 1906 года Уильям Пембер Ривз писал, например, Уэллсу о том, что Эмбер недавно выступила со своей первой речью и целью ее было выразить солидарность русским, которые бросают бомбы и грабят банки!
Окружающих она пугала еще больше, чем родителей. Так, Беатриса Уэбб, встретившись с дочкой Ривзов в 1907 году, сделала запись в дневнике, из которой следовало, что Эмбер — существо необыкновенно живое и очень умное, но при этом тщеславное, сосредоточенное исключительно на себе и совершенно не желающее считаться с мнением окружающих. Она заметила, какая дружба успела уже завязаться между девушкой и Уэллсом, и сочла, что жене Уэллса есть чего остерегаться. Она оказалась права. В 1908 году все уже знали, что между Эмбер Ривз и Гербертом Уэллсом установились близкие отношения.
То, как повела себя при этом Джейн, всех поразило. Близость между супругами прекратилась навсегда, но дом Уэллса продолжал оставаться его домом, Джейн по-прежнему трудилась не покладая рук. Она не только вела хозяйство, принимала многочисленных гостей, занималась его литературными делами и растила детей. Ни разу себя не выдав, она встречалась и у себя, и у общих знакомых с Эмбер, а когда та родила дочку, подарила ребенку приданое. Она, видимо, никогда не забывала, что и сама в молодости увела Уэллса от его первой жены. Так считали многие. Ясно одно — за всегдашним спокойствием, деловитостью и приветливостью маленькой хрупкой женщины таилась железная воля. Чего нельзя было сказать об Уэллсе. Он не мог устоять, когда на шею ему, сорокадвухлетнему мужчине, бросилась девочка, за которой тянулся хвост поклонников, но он мучился, метался между возбуждавшей горячую страсть Эмбер и Джейн, которую не переставал любить и которой все больше восхищался. Когда Эмбер забеременела, он впал в совершенную панику, но ни для кого не мог покинуть Джейн и мальчиков. Эмбер вышла замуж за другого.
Отныне Уэллс вел беспорядочную жизнь, то появляясь с чемоданами в собственном доме, то исчезая, и, постоянно мечтая о том, чтобы целиком сосредоточиться на работе, порой растрачивал свои душевные силы самым бессмысленным образом. Его десятилетний роман с Ребеккой Уэст превратился в одну бесконечную ссору, в десятилетней связи с Одеттой Кюн — немного писательницей, немного авантюристкой — ему виделось что-то унизительное, он, чем дальше, тем больше, ее не выносил, хотя, судя по всему, сначала предполагал именно с ней начать новую жизнь. Но, когда в их дом во Франции дошла весть о том, что Джейн заболела раком, он немедленно все бросил, вернулся в Истон-Глиб и до последнего дня оставался рядом с терявшей силы женой — всегда внимательный, заботливый, ласковый, преисполняясь час от часу все большего восхищения этой женщиной. Джейн умирала как жила. Каждое утро появлялась за завтраком аккуратно причесанная, в отутюженном платье, сперва держась за стену, потом в кресле-качалке, но с неизменной улыбкой, приветливая с мужем, детьми, прислугой, больше всего боявшаяся кого-то чем-то обременить. И, сколько могла, предлагала свою помощь. Однажды она перестала выходить из комнаты. У нее была теперь одна мечта: дожить до свадьбы Фрэнка, младшего сына, назначенной на 7 октября 1928 года. Не хотелось портить торжества своей смертью. Она умерла шестого…