И размышляет о том, какое надо было иметь замечательное дарование, чтобы, вспоминая детство, в котором не было ни одного доброго дня, сказать о нем так мастерски «в чисто поэтическом смысле, в смысле применения метафоры – о коне, что он щебечет, и о дереве, что оно пляшет».
Багрицкий в ту ночь переживал утрату навсегда утерянной сказки детства. О зыбке, где его качали, большом море, бьющем с размаху в окно, о запахе кофе, муската, мускуса, вина и пота, который, подобно облаку, витал над мачтами кораблей.
«Я не узнавал нашего города, такого еще недавно легкого и беззлобного. Ненависть его наводнила, которой никогда, говорят, не знала до того метрополия мягкого нашего юга, созданная ладной и влюбленной хлопотнею, в течение века, четырех мировых рас. Вечно они ссорились и в голос ругали друг друга то жульем, то бестолочью, случалось и подраться; но за мою память не было настоящей волчьей вражды. Теперь это все переменилось, – вспоминает политик и литератор Жаботинский (1880–1940) в автобиографическом романе «Пятеро». – Исчез первый знак благоволения в человецех – исчезла южная привычка считать улицу домом. Теперь мы по улице ходили с опаской, ночью торопились и жались поближе к тени… В детстве моем еще лесом, бывало, торчали трубы и мачты во всех гаванях, когда Одесса была царицей; потом стало жиже, много жиже, но я хочу так, как было в детстве: лес, и повсюду уже перекликаются матросы, лодочники, грузчики, и если бы можно было услышать, услышал бы лучшую песню человечества: сто языков…»
В 1931 году журнал «Красная нива» печатает «Разговор с сыном». Отец, Эдуард Багрицкий, повествует своему сыну Всеволоду, как в его детство вторгается дикий вой: «Бей! Рраз!» И погром проходит рыча. Эта симфония человеконенавистничества, расовой кровной вражды, идеологического гнета будет стучать в сердце Багрицкого всю жизнь, как в сердце Тиля Уленшпигеля. Этот мотив звучал и в 1930 году, когда просходил процесс антисоветской Промпартии, в стихотворении «О чем они мечтали». Багрицкий вспоминает свое детство. Пишет о торговце-погромщике, готовом к расправе. Ему недостаточно убийства. Он должен сперва душу по капельке выпустить из тела. Иные литературоведы исходят желчью. Как можно было процесс Промпартии поддерживать? И заявлять: «Семь в обойме, / Восьмой в стволе – / Должны быть нашим ответом»?
Им Багрицкий уже ответил: «Каждый солдат заранее знает, чего он хочет». Меня поражает объем рассуждений о том, кто, как и в каких подтекстах в строках Багрицкого находит его неприятие семейных, религиозных устоев. Разделяю протест российского мыслителя Петра Баренбойма. Он в 2010 году публикует книгу «Flanders in Moscow and Odessa…» («Фламандцы Москвы и Одессы…»), где осуждает косность многих современных критиков Багрицкого. Нет, Эдя растет не загнанным или несчастным ребенком. Он до десяти лет приобретает приличное домашнее образование в благополучной, пусть и не богатой, семье. Учится играть на скрипке. Получает от приходящих учителей познания фундаментальных азов музыки, изобразительного искусства. Изучает иврит. Беда в том, что Эдуард, как Тиль Уленшпигель, alter ego поэта Багрицкого, родился в неблагополучном обществе. Больном обществе, где позволено торжествовать ражим лабазникам, матерым купчинам, обезьянам из чиновников. Где свирепые охранительницы правильной идеологии, как всезнающая Галина возле батьки Махно в либретто Багрицкого к опере по «Думе…», делят мир на своих и чужих. Где правят бал мертвые души. Где нет конца «ночи Третьего отделения», ненависти властей придержащих и их лающих прислужников к инакомыслящим, как в стихотворении «Папиросный коробок» – его Багрицкий создает в 1927 году. И завершает обращением к пятилетнему сыну:
Вставай же, Всеволод, и всем володай!
Вставай под осеннее солнце!
Я знаю: ты с чистою кровью рожден,
Ты встал на пороге веселых времен!
Прими ж завещанье…
Отрочество. «Эдины штучки». Второгодник. Птицелов. 1905–1913
В реальное училище Эдя отправляется против своей воли. Родители его воспротивились порывам сына выучиться на художника. Разве это профессия? Разве она сулит прочное положение в жизни? Позже они наотрез отказывались видеть его поэтом, как не хочет этого большинство родителей на свете, справедливо полагая, что сама жизнь важнее разговоров о ней, рифмованных и нерифмованных. Для отца Багрицкого, как и для отца Есенина, поэзия была этаким пустым делом. Вместе с тем родители не стремились к тому, чтобы Эдя, подобно отцу, стал приказчиком или лавочником. Они желают для него карьеры инженера или врача.
Первые два класса Эдя щелкает школьные задания как орешки. С третьего класса, лет с двенадцати, происходит перелом. Примерно тогда он стал хронически больным бронхиальной астмой, переживет первое, двухнедельное осложнение.
«На уроке физики, – вспоминает в 1933-м Багрицкий, – закон проходили какой-то, сейчас я точно не помню какой, и я написал стихотворение на эту тему». Затем появляются стихи об учителях: «Всё было очень глупое и плохое, но всё это печаталось в нашем школьном журнале». Из-за этих стихов об учителях их персонажи не раз пытались изгнать Эдю из реального училища. Да и сам юный стихотворец был бы не против. Будь его воля, он давно бы перевелся в художественное училище. А пока он, кроме поэзии, дерзает в школьном журнале «Дни нашей жизни» на поприще художника. И гордится на первых порах рисунками больше, чем стихами. Рисовал он не с натуры, а то, что приходило на ум. Быстро, за 3–5 минут. Рукописи стихов Багрицкого будут неизменно сопровождать изображения только людей, изредка зверей. Он никогда не делал зарисовок природы, пейзажей, предметов, исключая оружие. Багрицкий прослывет признанным знатоком изобразительного искусства, хотя в музеях и на выставках его не повстречаешь: «Представляю себе заранее, что увижу». Передвижников, реалистов терпеть не мог. Восторгался Гогеном, Дюрером.
«Склонность к карикатурной трактовке того или иного литературного сюжета в графике Багрицкого обнаружилась очень рано. Еще в тот период, когда ему было свойственно наивно-восторженное преклонение перед образами книжной романтики, он выступает в рисунке ее насмешливым оппонентом. Багрицкий-рисовальщик в этом смысле предваряет некоторые тенденции, получившие развитие в его поэзии много лет спустя и говорившие о преодолении книжных влияний, о переоценке прежних литературных увлечений. Показательна серия его графических работ 1910–1911 гг., и персонажи, составившие вскоре экзотический типаж поэта-романтика, а позднее отброшенные или переосмысленные им под углом зрения реальной действительности, явлений современности, предстают здесь в пародийном, ироническом освещении. Автоирония, сыгравшая впоследствии такую важную роль в эволюции поэтической системы Багрицкого, в обновлении его романтизма, дает себя знать уже у истоков его творчества. В частности, в этих юношеских рисунках Багрицкий, как мы видим, достаточно по натуре жизнелюбив и зорок к реальному миру, достаточна непочтителен к литературным шаблонам. Пристрастие к корсарам и рыцарям не мешало ему одновременно над ними иронизировать, подчеркивая маскарадный, бутафорский характер всех романтических одеяний», – рассуждает Андрей Синявский (Абрам Терц) в исследовании «Рисунки Эдуарда Багрицкого». Эту работу накануне ее запланированного выхода в свет в СССР в середине 1960-х запретили, а самого автора арестовали и впаяли ему семь лет лагерей.