— Да… Он однажды очень помог мне в трудную минуту.
— Где вы с ним встречались? В Париже?
— Нет. Когда он приезжал в Париж, меня там не было. Я была больна… Мы с ним вообще не знакомы. Но я ему страшно благодарна.
— За что?
— О! Это длинная история. Слишком много пришлось бы рассказывать.
— А вы не любите рассказывать?
— Нет, почему же! Я ведь немножко поэтесса. А поэт не может не любить рассказывать…
Еще и поэтесса! Кто же из нас не помнит об этом выстреле, прозвучавшем в дни войны в оккупированном гитлеровцами Париже! Он был символичен, этот выстрел. Он прозвучал, как клич непокоренной, сражающейся Франции, и он нашел отзвук в сердцах советских людей, хотя тогда еще не называли фамилии героини. Я сказал обо всем этом собеседнице. Она оживилась.
— Правда? В Советском Союзе слышали об этом маленьком парижском деле? А как у вас отнеслись к нему? Мне очень важно знать. У вас ведь были, да и сейчас есть товарищи, и хорошие товарищи, которые осуждают меня: интеллигентская выходка, террор не наш метод борьбы и так далее…
Большие глаза смотрели вопросительно, требовательно. Я сказал, что и наши партизаны, среди которых у меня много друзей, так же вот казнили особо зверствовавших палачей, что храбрая советская девушка, живущая сейчас со мной в одном доме, убила гитлеровского наместника в Белоруссии и что теперь она врач, Герой Советского Союза и очень уважаемый в нашей стране человек…
— Нет, в самом деле?.. Спасибо… То, что вы говорите, для меня очень важно…
— Может быть, теперь вы все-таки расскажете о себе?
— Хорошо. Теперь расскажу.
И вот мы сидим в кафе, расположенном по соседству с залом, где идет заседание конгресса. Столики не заняты. Лишь какой-то лысый немолодой репортер в дальнем углу что-то медленно, старательно пишет на узких листках, время от времени прихлебывая из бокала. Из зала едва доносится чье-то выступление, изредка прерываемое гулом аплодисментов. Тихая речь собеседницы течет неторопливо, и понемногу я узнаю, в сущности, простую и в то же время необыкновенную историю этой маленькой француженки.
Мадлен Риффо родилась в семье сельских учителей в деревеньке, находящейся невдалеке от известного теперь всему миру селения Орадур. Родители ее, провинциальные интеллигенты, социалисты по убеждению, мечтали, что и дочь их со временем станет учительницей и социалисткой. Это были непритязательные, трудолюбивые люди, и если теперь из девочки Мадлен, что в белом фартучке и нарукавничках, всегда тщательно причесанная, смирная, ходила в школу, она выросла такой, какая есть, за это она благодарна своему деду Жану Риффо, пастуху по роду занятий, поэту по складу характера и садоводу по всем своим устремлениям. Больше всего на свете этот бедный человек, едва зарабатывавший себе на хлеб, любил розы. На клочке земли возле домика он растил много роз и из десятилетия в десятилетие прививками, перекрестным опылением выводил новые экземпляры самой удивительной расцветки и формы.
— …У вас в Советском Союзе он, вероятно, стал бы известным мичуринцем. У нас до самой своей гибели он оставался чудаком, — задумчиво звучит голос рассказчицы. — Он научил меня любить цветы, различать звезды и созвездия, привил мне вкус к старым народным песням. И если теперь я хоть немножко поэт, этим я тоже обязана деду.
Школой жизни, суровой политической школой, научившей девушку из провинциальной учительской семьи различать друзей и врагов, быть преданной одним и ненавидеть других, школой, воспитавшей в ней любовь к Франции, сделавшей из нее борца за большую судьбу своей страны, стала война.
Девочкой ходила Мадлен по крестьянским домам, собирала пожертвования и вещи для интернированных испанских республиканцев. Уже тогда слово «фашист» было бранным у французского народа. Но оно, это новое еще слово, было лишено для нее конкретного выражения. Фашист, «нази», как говорили французы, — это было чем-то мерзким, но далеким, неопределенным, как, скажем, «черт». Только когда гитлеровские бомбы стали крушить дома Франции, а по дорогам на север хлынули потоки обезумевших от ужаса, все побросавших, отчаявшихся людей, когда потоки эти смыли и унесли с собой семью сельских учителей, — только тогда словно это обрело для совсем еще юной Мадлен свой истинный облик.
В дни этого страшного движения испуганных, отчаявшихся людей умер пастух-поэт Жан Риффо. В ту же зиму в покинутом им палисаднике были убиты морозом выведенные им новые сорта роз, лишенные привычной зимней защиты. И тогда же в душе Мадлен навсегда погасли привитые ей родителями политические иллюзии. Преданная врагу, поруганная лежала Франция. По парижским площадям, хранящим память о ее величии, гусиным шагом шли гитлеровские батальоны и, заложив два пальца за борт кителя, в наполеоновской позе Адольф Гитлер снимался на фоне Эйфелевой башни.
В эти дни девушка из провинции поняла, что родина — это не маленький домик, где течет ее жизнь, и не милое сердцу селение, где она выросла, не дюжина прелестных, с детства дорогих пейзажей, которыми она любовалась вместе с дедом, а великая, захваченная врагом земля, боль которой Мадлен начала ощущать как свою собственную. Видеть гитлеровскую физиономию на фоне Триумфальной арки Парижа ей было так же омерзительно, как слышать смех и песни чужих солдат в кабачке родной деревни. И, как многие французы в ту тяжелую пору, Мадлен панически думала: Франция повержена, вражеские солдаты топчут ее — стоит ли жить?
Вследствие ли скитаний по дорогам в потоке беженцев, от холода ли и недоеданий этой первой оккупационной зимы, или от постоянного ощущения безысходности, а вероятней, от всего этого вместе впечатлительная девушка слегла в постель, потеряла аппетит, интерес к жизни, стала медленно угасать. Она не идеалистка, нет!.. Но и сейчас ей кажется, что из этого тяжкого состояния вывела ее одна фраза, которую она когда-то слышала от раненого испанского республиканца, одного из тех, для кого она собирала среди односельчан старые вещи: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
Девочкой она запомнила эти семь слов просто потому, что они красиво звучали. Теперь, когда она сама находилась на грани гибели, подавленная всем, что происходило вокруг, она уже по-другому повторяла эти слова и понимала, что это не звонкая фраза, что это жизнь, надежда, приказ. Испанец, от которого она когда-то услышала эти слова, сказал ей, что их произнесла бесстрашная женщина, которую солдаты наделили красивым прозвищем. Имя это девочка запамятовала. Но теперь она будто видела, как светлело измученное лицо раненого, когда он называл это имя. И еще помнила она, что женщина, произнесшая эти слова, была коммунисткой.