Операционный день, потому большое воздержание — с ночи до 6 часов вечера.
В сумерки — самое ужасное время — уже на квартире слышал отчетливо голос, монотонный и угрожающий, который повторял:
— Сергей Васильевич. Сергей Васильевич.
После впрыскивания все пропало сразу.
17-го января.
Вьюга — нет приема. Читал во время воздержаний учебник психиатрии, и он произвел на меня ужасающее впечатление. Я погиб, надежды нет.
Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество. <…>
Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью. Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку, потом это прошло.
На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бедрах. Я не умею стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипяченым шприцем, очень спешил перед поездкой. Это недопустимо.
18-го января.
Была такая галлюцинация:
Жду в черных окнах появления каких-то бледных людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил. Предлога придумать не мог.
Ах, черт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я должен придумывать предлог? Ведь действительно это мучение, а не жизнь!
Гладко ли я выражаю свои мысли?
По-моему, гладко.
Жизнь? Смешно!
19-го января.
Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?
Я ушел из аптеки воровской походкой [1; 172–173].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Т.К. <…> Я бегала с утра по всем аптекам в Вязьме, из одной аптеки в другую… Бегала в шубе, в валенках, искала ему морфий. Вот это я хорошо помню. А больше ни черта не помню. Ездила я из Вязьмы в Москву на неделю к Николаю Михайловичу… Страшно волновалась, как там Михаил. Потом приехала и говорю: «Знаешь что, надо уезжать отсюда в Киев». Ведь и в больнице уже заметили. А он: «А мне тут нравится». Я ему говорю: «Сообщат из аптеки, отнимут у тебя печать, что ты тогда будешь делать?» В общем, скандалили, скандалили, он поехал, похлопотал, и его освободили по болезни, сказали: «Хорошо, поезжайте в Киев». И в феврале мы уехали. <…>
В Киев мы ехали через Москву. Остановились у дяди Коли, Михаил получил документы, мы оставили там кое-какие вещи и уехали в Киев. <…> Мы прекрасно ехали, в хорошем поезде, чуть ли не в международном вагоне. И питались прилично. <…> Конечно, время было неподходящее. Немцы заняли Киев, и мы уже последним поездом ехали. Но ни в каких не в теплушках.
Л.П. В Киев вы уже при немцах приехали?
Т.К. Да, уже были немцы. <…> Сначала я тоже все ходила по аптекам, в одну, в другую, пробовала раз принести вместо морфия дистиллированную воду так он этот шприц швырнул в меня… горящую лампу однажды бросил. «Браунинг» я у него украла, когда он спал, отдала Кольке с Ванькой: «Куда хотите девайте».
Л.П. А почему вам пришла эта мысль?
Т.К. А он несколько раз наставлял его на меня и на себя. И вообще, нельзя, чтобы оружие было в доме, когда такое дело. Вот. А потом я сказала: «Знаешь что, больше я в аптеку ходить не буду. Они записали твой адрес, звонили в другую аптеку и спрашивали: «У вас морфий брали?» — «Брали»». Это я ему наврала, конечно. А он страшно боялся, что придут и заберут у него печать. Ужасно этого боялся. Он же тогда не смог бы практиковать. Он говорит: «Тогда принеси мне опиум». Его тогда в аптеке без рецепта продавали, и можно было несколько пузырьков в разных местах взять. Он сразу весь пузырек, оп! И потом очень мучился с желудком. И вот так постепенно он осознал, что нельзя больше никакие наркотики применять.
Л.П. Он где-нибудь лечился?
Т.К. Нет. Он знал, что это неизлечимо. Вот так это постепенно, постепенно и прошло. В общем, веселенькая была жизнь. Я чуть с ума не сошла тогда [12; 52,56–57].
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с М. Чудаковой:
…Когда приехали из земства, в городе были немцы. Стали жить в доме Булгаковых на Андреевском спуске. Горничной в доме уже не было. Обед готовили сами — по очереди. После обеда — груда тарелок. Как наступит моя очередь мыть, Ваня (младший брат Булгакова. — М.Ч.) надевает фартук: «Тася, ты не беспокойся, я все сделаю. Только потом мы с тобой в кино сходим, хорошо?» А Михаил все сидел, что-то писал. За частную практику он не сразу взялся. И с Михаилом ходили в кино — даже при петлюровцах ходили все равно! Раз шли — пули свистели под ногами, а мы шли! Но в общественные места старались не ходить… В Киеве тогда было очень много крыс. Однажды я проснулась — кто-то ломится в дверь. Я разбудила Михаила, Костя (двоюродный брат Булгакова. — М.Ч.) тоже проснулся, все вышли из комнат. Зажгли свет, открыли дверь — и целая стая крыс кинулась вниз по лестнице! А однажды крыса вбежала к нему в кабинет — Михаил влез от нее на стол и гонял палкой, а она кидалась на стол, старалась влезть к нему! Я открыла дверь, он закричал: «Не входи! Я крысу гоняю!» Мы травили их сулемой… [5; 115]
Татьяна Николаевна Кисельгоф. Из беседы с Л. Паршиным:
Т.К. Михаил частной практикой занимался, принимал больных, делал им уколы. Я ему помогала. «Татьяна Николаевна, горячей воды!» Впускала больных… Вот дура какая была — время было такое, а я дверь открывала, даже не спрашивала, кто там. И на шее у меня золотая цепочка была, мне ее мать подарила… длинная, так что два раза вот так обвивалась. Она сделана была как веревка. С палец толщиной. Ведь любой бы мог — раз! — и сорвать.
Л.П. Это он еще при немцах начал практиковать?
Т.К. Сначала еще это с морфием было. А потом начал.
Л.П. А как Киев при немцах?
Т.К. Порядок был идеальный. И тишина. Все было чинно-мирно. Продукты были любые. И публика такая ходила шикарная… шляпы…
Л.П. Ну хоть чем-то отличался при них город от довоенного?
Т.К. Нет. Ничем не отличался.