А Юля почему-то задерживалась. К тому же в моей телеграмме слово «Кагальник», думая что телеграфисты ошиблись, она прочла как «начальник» и страшно забеспокоилась: «мы же решили понезаметнее работу». Потом, когда она уже ко мне приехала, наконец и сама решив, и маму убедив, что Колю она посылает подальше, мы долго над этим смеялись.
И вот тут постигло меня первое разочарование: что я только не вытворял но. Юля оставалась совершенно безразличной в постели. И не отталкивала меня, но и как бы не участвовала. (слово «Фригидность» ни ей, ни мне было тогда не знакомо).
В Кагальнике мы поселились ненадолго, потому что в местной школе не было учительских мест, так что Юле негде было работать. И все же мы решили немного повременить с отъездом оттуда – в РОНО говорили, что место может и появиться.
А у меня в Кагальнике завёлся знакомый верблюд, звали его Гачка [36]. Принадлежал он магазину сельпо, и возил в магазин со станции продукты: от станицы до железной дороги было около трех километров. Вокзальчик виднелся за волнами ковыля – между Кагальником и вокзальчиком и посеяно даже ничего не было.
Директор магазина, видя как я к этому верблюду привязался, часто мне давал его покататься, а иногда мы припрягали к Гачке трапециеобразную низкую телегу-площадку на трехметровых оглоблях, и ехали с Гачкой на вокзал за ящиками, чаще всего ящики были с макаронами и с водкой. Директор после такого путешествия меня пивом угощал, а Гачку печеньем. Причём в магазине не было ни того, ни другого, правда, бочкового пива было в местной «чайной» – хоть залейся. Казаки имели обыкновение играть около чайной в домино – каждый из них при этом выпивал кружек по пятнадцать.
Вопреки легендам, ни в кого верблюд этот не плевал, только сердито ревел, если к нему подходил кто-нибудь из станичных подростков: надоели они ему страшно со своими рогатками.
А как-то вечером попросил я верблюда опуститься на колени, взнуздал, взгромоздил на него длинную Юлю – между горбов ее посадил, сам перед ней сел, и мы попробовали к общему хохоту казаков, особенно баб, вдвоём на Гачке проехаться. Гачка тут же понял, что его демонстрируют и гордо крупной рысью пробежался пару раз по всей станице.
Но лето кончалось, а работы для Юли всё не было. Стало ясно, что надо что-то подыскивать в другом месте. Мы поехали в Ростов, в Областной Отдел Народного Образования, и там Юле предложили место в старших классах школы в городе Красный Сулин, а мне – руководство театральной самодеятельностью в двух школах этого же городка. Мы и поехали. Красный Сулин был от Ростова уже километрах в трехстах.
Город состоял из десятка шахт и металлургического завода.
Первое, что нас там поразило, это зарплаты: учителю – обычная, то есть восемьсот рублей (полная ставка, восемнадцать часов в неделю), мне, в двух школах, примерно столько же, а вот шахтеру платили 22 тысячи! Вот что такое «плата за страх» – и то сказать, за зиму, что мы там проработали, из десятка шахт в двух случились обвалы, погибло человек пятнадцать, несколько человек стали инвалидами…
Не знаю, сколько платили на заводе, но рабочие шахтёрам завидовали. Однажды в заводском клубе, где я взял руководство ещё одним драматическим кружком, какой-то подвыпивший сталевар, завидуя шахтёрам, громко и матерно сокрушался, что они в десять раз больше его получают. Подошёл парень моих лет, с виду тоже работяга, коренастый, медлительный и стал что-то коллеге объяснять, негромко.
Тот затих. Я удивился вслух тому, как быстро парень утихомирил распустившегося работягу, а он ответил, что в лагерях многому можно научиться. Меня же поразило, что простецкий вид этого парня мало соответствовал его весьма интеллигентной речи.
Мы познакомились. Звали его Валя Соколов. Вскоре он у меня играл в каком-то спектакле.
У меня там было два замечательных актёра: Валя и Гена Сапрыкин, сын директора завода, учившийся тогда в 10 классе, где Юля была классным руководителем. (Впоследствии Гена стал актёром в каком-то театре на Украине).
Стали оба они иногда к нам приходить. Валя читал свои стихи. В основном стихи были на лагерную тему, он уже к тому времени года два оттрубил.
Как-то Гена послушал, послушал стихи, да и сказал, что ведь это и есть настоящая советская поэзия. Валя слегка испуганно оглянулся, но я его успокоил, сказав, что в доме, состоявшем из двух квартир, во второй никто не живёт.
Впервые Валю посадили по делу какой-то «антисоветской студенческой группы» в Москве, и в Красный Сулин он попал, выйдя из лагеря после той первой отсидки. Ему были запрещены сто городов Советского Союза, как он нам объяснил, такое освобождение называлось «минус сто».
.Всё, что написано – проба,
Проба подняться из гроба…
Впоследствии Валя стал бессрочным заключённым, то он выходил ненадолго на волю, то попадал снова в лагерь в качестве «повторника».
Во второй раз его посадили в 56-ом, в 58-ом выпустили, а через год снова посадили «за антипартийную агитацию», после этого ему удалось прожить вне лагеря ещё несколько лет. Тогда и встретился я с ним снова – в Москве, то ли у моих друзей, Яши Коцика и его жены Гали Полонской, одной из знаменитых тогда «учителей-шестидесятников», то ли у другой, ещё более знаменитой учительницы Фриды Вигдоровой. Валю привёл тоже знаменитый «учитель-шестидесятник», Анатолий Якобсон, впоследствии автор прогремевшей на западе книги о Блоке «Конец Трагедии».
И вот через годы после Красного Сулина Валя читал стихи в Черёмушках. Слушали его Коцики, Якобсон, Фрида Вигдорова, её муж, сатирик Саша Раскин, и я. Валя читал тихо, но очень ритмично:
Там в холодных казематах, там в домах казённых,
Как шары катались в лапах головы казнённых.
Я сказал, что десять лет назад был он «реалистом», а теперь сплошной гротеск, на эти мои слова Валя ответил тем, что прочёл нам небольшую поэму, которая так и называлась, «Гротески»:
Страшно как и пусто как
Жить под знаком пустяка.
…
Здравствуй, зона! Бесноватей
Песня в узеньком квадрате,
Стен твоих, твоих запреток.
Ты душе глоток озона – здравствуй, зона.
Там на вахте мёрзнут трупы,
А в столовой, в миске супа,
Взглядом жадным ищет круп
Человек большой и чёрный,
Скорбной мыслью омрачённый Полутруп.
Может, всё это и не совсем поэзия, но только – прав был Сапрыкин, это истинная СОВЕТСКАЯ поэзия, только не та, какую хотели бы видеть в ССП.
Как во всяком обществе была и в ГУЛАГе литературная среда, а в ней – свои мастера и свои начинающие, и «реалисты» вроде Вали, и те, чьи стихи никакого отношения к «окружающей действительности» не имели.