Арестант с ложками оказался «регентом». Он встал лицом к хору, величественно поднял руку с ложкой и обвел весь хор строгим взглядом. Шапка у него совсем съехала на затылок, обнаруживая черную густую щетину стриженой головы и большой мефистофельский лоб с заливами.
В его серьезном теперь лице чуть-чуть сквозил ядовитый юмор.
Хор густо и широко загудел. Регент помахивал ложкой со всеми приемами «маэстро». Казалось, что сам Мефистофель дирижирует хором убийц, воров и бродяг. Солнце заливало всю эту группу ослепительно ярким светом. Они пели:
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащится с сумой на плечах.
Котел его сбоку тревожит,
Сухарики с ложкой гремят.
Идет он густою тайгою,
Где звери его сторожат.
Худая на нем рубашонка,
Премножество разных заплат,
Худая на нем и шапчонка,
И серый тюремный халат.
Лишь только к Байкалу подходит,
Рыбачью он лодку берет,
Унылую песню заводит,
Про родину что-то поет…
Песня густо катилась… От нее веяло романтической жизнью, полной приключений, она говорила о вечном скитальчестве и бродяжестве и как бы поднимала завесу над темной жизнью этих людей, и за этой завесой чудились грустные и мрачные рассказы и печальные драмы с неизменной кровавой развязкой. Жизнь бьет таких певцов, поэтов и мыслителей, и ее удары извлекают из них глубокие звуки, мрачные стихи и своеобразные песни!
Регент сделал предлагающий жест, и нежный тенорок-запевало затянул плавный, игривый напев:
Па-а Си-б-бири я гул-ляю,
Паселенец ма-ла-дой…
А хор густыми аккордами, словно рояль, аккомпанирует ему:
Тум-ба — тум-ба — тумба!
Тум-ба-тум-ба-тум-б-ба-а!..
— Полюби меня, челдонка:
Я брожу здесь сирото-ой, —
заливается солист. Это арестант, по прозванию Соловей, — певун и плясун; он маленький, с черненькими усиками, ловкий и сильный. Теперь он сидит под самой нишей, в центре хора, а кругом непринужденно расположился хор: тенора все стоят полукругом и имеют вид воровской и плутоватый, а басы, большею частью, сидят и все — в кандалах.
Мы пойдем с тобой в Россию
По дорожке столбовой:
Снаряжу тебя в доспехи —
В банях будешь спать со мной…
— Тум-ба — тум-ба — тум-ба-а! — густо аккомпанирует хор, мефистофелевская рожа сияет, а Соловей забористо выводит:
Посох вырежу потолще
На защиту от собак,
Твои кольца и сережки
Отнесем с тобой в кабак!
— Тум-ба — тум-ба — тум-ба! — грохочут басы. А Быков неподвижно застыл на своем камне, как воспеваемая тумба, и с добродушной улыбкой смотрит на веселье арестантов.
Хор все увеличивается. Песни быстро сменяются. Доходит дело до пляски. Хор стоит кольцом и весело поет плясовой мотив:
Ой, дуб-ду-ба, ду-ба, ду-ба…
Слышатся веселые восклицания:
— Соловей! Спляши, что ли, для окончания дела.
— Али он был на суде?
— Как же! Нынче водили!
— Осудили?
— На три года!
— Ва-а-ляй, Соловей!
Соловья выпихнули на середину круга.
Он выждал такт и «пустил дробь».
По первым же его приемам видно было, что пляшет не простой плясун, а артист этого дела: так пляшут в цирке… Его «коты» так и заговорили…
А хор стоял во всей своей живописной непринужденности, расстегнутый, загорелый, с бритыми черепами и гудел:
Ой, дуб-ду-ба, ду-ба-ду-ба!..
— Жарь, Соловей!
— Все равно тебе теперича!
Соловей восхитительно плясал вприсядку: маленький, но мускулистый и крепкий, он упруго и ловко подпрыгивал, как мяч, и перебрасывал из одной руки в другую свою маленькую серую шапку…
Все лица расплылись в улыбку.
Но лицо самого Соловья было необыкновенно серьезно: смуглое, красивое, с черными усиками и блестящими глазами, оно сохраняло пренебрежительное выражение, словно хотело сказать: «Плевать мне на то, что меня осудили!»
В маленькую калитку полукруглых ворот входили и выходили разные люди. Прошел взвод солдат, в белых рубашках, с револьверами у пояса и саблями и скрылся на соседнем дворе, где была пересыльная тюрьма. Оттуда провели разнообразно одетую, рваную толпу пересыльных… Каких только там не было фигур: кто в кацавейке, кто в рваном пиджаке, кто в длинной арестантской шинели. Старики, женщины, подростки и дети и в этом сброде вдруг — гордая фигура благородного босяка… У многих за плечами котомки, сапоги, а у пояса жестяной чайник. Некоторые прощаются с друзьями из арестантов. Пожимают руки. Слышны пожелания. Потом вся эта странная толпа исчезает за воротами в сопровождении конвойных, внушая недоумение и интерес к себе… Странный, бродячий мир, тени, откуда-то и куда-то без конца идущие, кто они? Своим молчаливым, символическим шествием через тюремный двор они напоминают о существовании какой-то особенной, таинственной жизни.
Калитка вновь отворилась, и в нее с трудом пролезла необыкновенная фигура.
Это был чернобородый мужик геркулесовского телосложения, в красной кумачовой рубахе, высоких сапогах и косматой черкесской шапке. Он был поразительно широк, грудаст и мощен, на выпуклую грудь падала окладистая черная борода, и вся невысокая, но удивительно крепко сложенная фигура его казалась сбитой молотком на наковальне. Он обвел тюремный двор мрачным взглядом и крикнул сильным голосом:
— Здравствуй, матушка-тюрьма!
За ним вошло двое часовых с ружьями и тщедушный тюремный чиновник в полицейском мундире. Арестанты поднялись и сняли перед чиновником шапки, за исключением Эйко. Чиновник с гримасой махнул им рукой, и они разбежались по двору. Потом он отдал какие-то приказания часовым и побежал в пересыльную тюрьму, а богатырь с важным видом путешественника, ожидающего на станции лошадей, стал прохаживаться около запертых ворот. Взявшись за пояс и опустив широкую голову, крепко утвержденную на короткой воловьей шее, он ходил взад и вперед нетерпеливыми шагами.
Быков и еще трое надзирателей вытянулись в струнку и оцепили его, держась на почтительном расстоянии.
Но в сравнении с ним их гарнизонные фигуры казались плачевно-жалкими и не имели в себе ничего устрашающего. У Быкова на штыке добродушно звякали забытые ключи.
Через минуту со двора пересыльной тюрьмы вышел начальник, осанистый пожилой человек в белом кителе и картузе с кокардой. Он шел, не торопясь, к воротам, и перед ним вытягивались часовые, снимали шапки арестанты, только человек в красной рубашке и папахе продолжал ходить и едва посмотрел на него.