занять любое место. Кто, кроме меня, может дать им эту надежду?» У него еще будет время приструнить недовольных и маловеров, но сначала надо вышибить обратно за Рейн полумиллионную орду этих троих коронованных ничтожеств, возомнивших себя вершителями судеб Европы. «Они бьют моих маршалов, — эта скотина Бернадот все же кое чему научил их [60], — и порой выглядят совсем неплохо, особенно русские и пруссаки. Да, мои старики сильно сдали…», — думал Наполеон, в котором просыпалось обычное в последнее время раздражение против генералитета. Он чувствовал, что лишь многолетняя вышколенность еще заставляет их повиноваться ему. Возможной измены, впрочем, не боялся — слишком презирал и маршалов. Понимал, что опасность для жизни могла исходить только от фанатика, а среди его маршалов не было фанатиков. Каждый из них прекрасно знал, что поднявший руку на императора будет пристрелен первым же встреченным гренадером. «Все выдохлись, даже Ней… Я могу надеяться только на себя, на свою звезду. Впрочем, когда было иначе? Моя воля всегда была тем потоком, который увлекал людей, словно камни, и бросал их на очередную преграду, возводимую против меня. И чем тверже была преграда, тем стремительнее был поток, сильнее удар, с тем большей охотой люди разбивали себе лбы, уверенные в том, что делают это по своей воле и в своих интересах — из честолюбия, тщеславия, жажды славы, чинов, наград… Однако похоже, что теперь мой поток увлекает лишь мелкую гальку. Как редки люди! Каждая потеря невосполнима! Кто заменит мне Дезе, Дюрока, Ланна? [61] Они могли забывать о себе!.. Среди моих врагов больше преданности, чем в моем окружении. Я всегда говорил, что роялисты — единственные люди, которые умеют служить. Жаль, что я не могу вернуть им их поместья. Что ж, у такого человека, как я, нет друзей, у него могут быть только слуги. Я знаю это, я никого не люблю и потому свободно вершу свою судьбу и судьбу мира. Что любовь, что дружба! — Я не искал их.
Я привнес в мир непомерно-мощный грозовой разряд свободы, и должно минуть еще не одно поколение, прежде чем люди смогут жить, не задыхаясь в этом освеженном, разреженном воздухе».
Почувствовав, что окончательно придал себе величественный настрой, Наполеон по привычке повел правым плечом и протянул Констану пустую чашку. Констан, не прерывая рассказа о любовных похождениях жены известного генерала («…он застал ее в объятиях кучера, Ваше Величество, и в ответ на пожелание впредь быть разборчивее, услышал: „Qu import la piece, si il m'emeut“» [62]), наполнил ее и получил поощрительный щипок за ухо. Сохранить в неприкосновенности свои уши и нос на протяжении всего разговора с императором было нелегко. Наполеон или щипал их собеседнику, когда бывал им доволен, или драл их, чтобы показать свое неудовольствие; причем в обоих случаях щипок был приблизительно одинаковой силы, так что у счастливчика, удостоенного императорской похвалы, нередко выступали слезы на глазах. Камердинер благодарно улыбнулся, испытывая сильное желание потереть зардевшееся ухо, но не потер и только подумал, что Наполеон является, вероятно, величайшим занудой из всех коронованных особ, когда-либо занимавших Тюильри.
Наполеон, не переставая рассовывать в ячейки памяти сведения, сообщаемые камердинером, вернулся к мыслям о положении на границах Франции. «Они разбили моих маршалов и думают, что уничтожили меня. Тем не менее они не перестали меня бояться. Они переправились через Рейн, но еще три-четыре недели будут трусливо жаться к его берегам, пока не соберут на этой стороне всех, кого они ведут против меня.
Шварценберг известный кунктатор [63], но, чтобы разбить Ганнибала, нужен был Сципион, а именно Сципиона у них и нет… Они воображают, что во Франции нет Аустерлицев, Иен, Ваграмов! [64] Во Франции есть я — будут и новые Аустерлицы! Надо действовать, каждый потерянный час готовит несчастья в будущем. Я все еще могу расходовать триста тысяч человек в год. Я не дам им этих трех недель, я буду бить их порознь, как бил всегда. Я раздам оружие мужикам, как Александр, нет — как якобинцы! Земля будет гореть у них под ногами. Через полтора-два месяца они уйдут за Рейн, — уйдет все, что от них останется, а к лету я вновь буду на Висле, — только там можно будет говорить о мире. Но это будет лишь начало. Сейчас они называют себя союзниками — это сборище предателей и клятвопреступников, — посмотрим, как они вцепятся друг другу в глотку при первых неудачах! Конечно, первым раскроет мне свои иудины объятия этот австрийский негодяй Франц. Родственничка придется простить [65], но Меттерниха [66] он повесит — это будет непременным условием. Фридрих-Вильгельм? — Он заранее знает, что прощения ему нет, и снова убежит к Александру в Мемель, как в 1806 году [67]. Пруссии больше не будет. Тогда, в Тильзите, я сохранил это гнездо предателей, поддавшись уговорам Александра; теперь я не повторю прошлых ошибок. Я должен быть суровым, ибо окружен врагами, — вся верная мне Европа осталась в снегах России. Канальи-саксонцы, покинувшие меня под Лейпцигом, разделят участь Пруссии. Александр останется один и снова попытается очаровать меня своими лисьими улыбочками… О, это настоящий византиец времен упадка империи! Ах, Александр, я верил тебе… Как я мог верить тебе! Тильзит был лучшим временем моей жизни. Весь мир лежал перед нами, готовый стать единым целым под сенью лучших законов и экономического процветания. Англия, эта вечная смутьянка, сеющая раздоры в Европе, была бы укрощена, и что тогда значило бы для нас жалкое слово „невозможно“!.. Александр, Александр, твой несчастный отец понимал это лучше тебя… [68] Что ж, я загоню Россию обратно в Азию, навсегда отучу ее смотреть в сторону Европы. Сейчас Александр мечтает войти в Париж, как я вошел в его Москву; через год он не сможет приехать и в Варшаву. Я восстановлю, наконец, как обещал, Польское царство: что может быть болезненнее для Александра? Ненависть шляхты к русским послужит надежным щитом Европе от русских притязаний [69]. Да, прежняя Европа никуда не годится, она слишком легко колеблется. Ей недостает монолитной неподвижности Римской империи. Надо будет подумать об этом, но после, после… Теперь она желает войны — когда и кому я отказывал в этом?.. Но что такое? Какое знамя?»
— Что? Что ты говоришь, Констан?
Камердинер повторил утреннюю историю с заменой знамени на Тюильри. Он ждал, что император рассердится и заранее, под видом осмотра порядка в комнате, отошел подальше, чтобы уберечь уши от возможных посягательств. Однако Наполеон остался спокоен и