И этого тоже мало. Да, "Голого короля" так и не разрешили при жизни Шварца к постановке. Да, иные его сказки с партийно-писательских трибун обзывали "вредной пошлостью". Но с кем из порядочных советских писателей такого не случалось? Зато "Тень", поставленная Николаем Акимовым в Театре комедии в 1940-м, несколько месяцев собирала аншлаги, прежде чем спохватилась цензура. Да что "Тень"! Вспомните, как захватывало дух от дерзости захаровского фильма "Убить дракона" в конце 80-х. Так вот, премьера спектакля по пьесе Шварца "Дракон" состоялась… в 1944-м! Тут, впрочем, цензуре хватило двух не то трех спектаклей.
Пьесу отчаянно защищали Акимов, Погодин, Образцов, Эренбург. Доказывая инстанциям, что дракон — это фашизм, а бургомистр — Америка, мечтающая его победить руками Ланцелота-СССР и присвоить все лавры себе. Инстанции покивали, но потребовали серьезной переделки, чтобы рядовому зрителю стало яснее, кто тут фашизм, а кто СССР. Разумеется, Шварц ничего не переделал. Но за ним же никто и не пришел!
Аргументы друзей Шварца понятны. Но удивительно, что и много лет спустя находились критики, считавшие, что Шварц ничего другого в виду и не имел. Потому что не понимал, не отдавал отчета и не осмелился бы. Это он-то не понимал? Скаламбуривший в узком кругу насчет очередных перестановок в советской верхушке: "А вы, друзья, как ни садитесь, только нас не сажайте". Он не отдавал отчета? Может, он еще и не знал, куда подевались без права переписки его друзья — Олейников, Хармс, Заболоцкий? А насчет "не осмелился бы" — перечитайте того же "Дракона". Там все есть.
Хотя делать из Шварца Ланцелота без страха и упрека — другая крайность. В 1954-м, вскоре после того как грянули постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград" и ждановская речь, смешавшие с грязью Ахматову и Зощенко, мировая общественность забеспокоилась. И советские мудрецы решили устроить встречу Ахматовой и Зощенко с английскими студентами: вот, мол, все живы-здоровы. Студенты задавали вопросы, писатели отвечали. И как-то не очень правильно Зощенко ответил. По горячим следам назначили писательское собрание. Вылили на Зощенко новую порцию помоев, вызвали на трибуну каяться. Он вышел и проговорил: "Чего вы хотите? Чтобы я согласился, что я подонок, хулиган, трус? А я русский офицер, награжден Георгиевскими крестами. Моя литературная жизнь кончена, дайте мне спокойно умереть!" И в гробовой тишине раздались одинокие аплодисменты.
Вы ошиблись, если решили, что хлопал Шварц. Хлопал Израиль Меттер, негромкий писатель и достойнейший человек (автор, кстати, повести про пограничную собаку "Мухтар", по которой сняли потом знаменитый фильм). А Шварц после собрания подбежал к нему с упреками. Зачем было хлопать?! Ну неужели же неясно, что это только разозлит затеявших всю эту мерзость подлецов?! И только навредит Зощенко!
Можно считать это конформизмом, трусостью или чем вам еще будет угодно. Но знаете, почему на том собрании прорабатывали одного Зощенко? Потому что Анна Андреевна Ахматова на встрече с английскими студентами твердым и ясным голосом произнесла, что и речь товарища Жданова, и постановление ЦК партии о журналах "Звезда" и "Ленинград" считает абсолютно правильными.
И все-таки однажды вечером тишину в коридоре у Шварца располосовал звонок — длинный, настойчивый, наглый. Шварц схватился за папиросу, повертел в руках, потом положил на стол. Постоял немного и пошел открывать. За дверью никого не было. Вниз по лестнице громыхали удалявшиеся торопливые шаги. Это была шутка — довольно распространенная, как оказывается, в Питере и Москве в ту пору. Розыгрыш. Вряд ли очень удачный. Хотя, с дугой стороны… Евгений Львович всегда считал, что любой розыгрыш должен заканчиваться хорошо.
Он вообще признавал только счастливые финалы. С самого детства, когда наотрез отказывался дочитывать книжку, заподозрив, что она может кончиться грустно. Мама пользовалась этим в педагогических целях: едва Женя садился за еду, она начинала импровизировать сказку. И к середине тарелки герои непременно оказывались на утлом суденышке в бушующем море. "Доедай, а то все утонут!" — строго говорила мама. И Женя обреченно доедал.
Может, поэтому он не мог не стать сказочником. Хотя скорее он просто был им с самого начала. Не зря же дети висли на нем гроздьями, где бы он ни появился, задолго до того, как Шварц начал писать сказки. Он умел играть с детьми. Не давя и не унижая, просто быть равным.
А еще он умел разговаривать с животными. Хотите верьте, хотите нет, но это правда. И в конце сороковых жил у Шварца кот, который не только ходил в туалет на унитаз, но и спускал за собой воду. Друзья, завсегдатаи домов творчества, зубоскалили, что этому и иных членов Союза советских писателей обучить не удается. А случайно оказавшийся в гостях у Шварца известный дрессировщик едва не хлопнулся в обморок. Он отказывался верить своим глазам, настаивая, что кошки не поддаются такой дрессировке в принципе! Дрессировке, может, и не поддаются, но если попросит сказочник…
Невозможно представить, какой огромный и светлый мир жил внутри этого человека. Но нет и никакого иного объяснения тому, что Шварц писал так, как он писал, и жил так, как жил. А он написал и выжил. Его считали бесконфликтным, но с ним просто нельзя было конфликтовать. Его это огорчало — и включались защитные механизмы. И становилось смешно, легко и радостно, как будто поворачивались полоски жалюзи, выпуская наружу этот внутренний свет. Рефлекс, биология.
Хотя и другое объяснение тоже есть. Было чудо. И им даже проще объяснить, почему не дотянулись до Шварца руки из той тьмы, куда заказан был путь его персональному свету. Сама собой сочиняется сказка про то, как отнималась рука у человека, собравшегося написать на Шварца донос. А у другого просто кончались чернила. А третий донос, написанный уже и отправленный, терялся на почте, на сортировке. Четвертый же, дошедший по адресу, но еще непрочитанный, случайно смахивала в мусорную корзину уборщица в высоком кабинете… Только обязательно так — без сошествия ангельских ратей с небес и отверзания земли под ногами злодеев. Чем обыкновеннее, тем лучше. Да, может, так оно все и было, кто теперь скажет? Есть в этом добрая ирония небес над поцелованным ими в макушку остряком и атеистом Шварцем.
"Слава храбрецам, которые осмеливаются любить, зная, что всему этому придет конец. Слава безумцам, которые живут, как будто они бессмертны, — смерть иной раз отступает от них", — написал он в "Обыкновенном чуде". И разве только самую малость перепутал. Смерть все же не отступила, прорвавшись к нему двумя тяжелыми инфарктами один за другим. Зато воплощенная в его сказках любовь оказалась бесконечной.