ни к чему.
Мать отмахивается от ее слов и начинает рассказывать историю, которую мы уже несколько раз слышали. Мол, ее мачеха, Фирдоус, изменяла ее отцу. И однажды проговорилась в присутствии матери и младшего брата деда; тот пригрозил обо всем рассказать деду. По словам матери, мачеха тогда перевела стрелки и оклеветала деверя, заявив, что тот распространяет о ней слухи, потому что она отказала ему в ухаживаниях. В итоге дед и его младший брат перестали общаться.
Мать разливает кофе в три маленькие чашечки, протягивает одну тете Мине, а другую – Монирджун, и пересказывает, как отец целый день гулял с ней взад-вперед по саду и расспрашивал, что ей известно об этих обвинениях, но она ни слова не сказала. Она так этим гордилась. Я молчала, гордо произносит она. Я не проболталась. Она говорит это тем же хвастливым тоном, каким утверждает, что любит запах сигаретного дыма, но никогда не курила сигарет. Почему? Почему она ничего не сказала? Если хранила тайну от отца, зачем разболтала все остальным? Ее гордыню порой было не отличить от злобы.
Мне самой любопытно, не бунтую ли я против нее сейчас, когда пишу о ней и нарушаю молчание, которым она так гордилась. Теперь я считаю, что нельзя молчать, если знаешь правду. Да и мать на самом деле не молчала: она раскрывала известный ей секрет неоднократно, снова и снова повторяя, что «не сказала ни слова». Как бы все повернулось, если бы она выложила все начистоту, бросила вызов мачехе и не испытывала бы необходимости поддерживать видимость? И как бы все повернулось, если бы я честно спросила отца, что происходит?
Отцовское назначение мэром никак не повлияло лишь на одну сферу нашей жизни: Исфахан. Когда мы поехали туда на несколько дней навестить родственников, казалось, не изменилось ровным счетом ничего. Нас с Мохаммадом окружили вниманием и закармливали то в одних гостях, то в других. Мои кузены и младшие дяди издавали собственные рукописные журналы с текстом и рисунками. Они придумали сложную библиотечную систему с филиалами в доме бабушки и двух старших дядей и проводили еженедельные собрания, горячо обсуждая вопросы литературы и философии. Когда мы приезжали в Исфахан, собрания становились почти ежедневными. За завтраками и обедами, во время прогулок между историческими достопримечательностями, по вечерам на прохладной террасе, по ночам на балконе верхнего этажа под звездами мы разговаривали, декламировали стихи и устраивали дебаты. Исфахан запомнился мне нижними ступенями террасы, выходящей в сад, где мы стояли с кузеном Мехди; громкой декламацией стихов Форуг Фаррахзад; прогулками по широкому проспекту вдоль берега реки с кузеном Маджидом, с которым мы беседовали о поэзии; завтраками с кузиной Нассрин, с которой мы обсуждали Сартра, Камю и Достоевского, пока ее мать сновала из кухни в столовую. Помню, мне было стыдно, что я не помогала накрывать на стол.
Два года спустя на той же террасе дядя созвал семейное собрание, чтобы поговорить о статье Мехди в его самиздатном журнале. «Без надежды жизни нет, – написал Мехди. – А у нас отняли надежду…» Он жаловался на удушливую атмосферу Исфахана, где молодежи не дают развиваться, где молодые люди лишены радостей и возможности выбрать другой путь. Помню, дядя повернулся ко мне и с налетом сарказма произнес: а что скажет по этому поводу наша современная девушка из Тегерана? Может ли быть «удушливым» место, где позволяют свободно публиковать и обсуждать подобные статьи?
Мать почти отсутствует в воспоминаниях о том периоде моей жизни. Она возмущалась моим интересом к отцовской семье. Считала это личным оскорблением. Позже она объяснила, что мы с братом никогда не относились к ее родственникам с тем же уважением и теплом, какое проявляли к отцовским родственникам. Мне особенно запомнился один случай. Это произошло летом, во время короткой поездки в Исфахан. После обеда мать вышла вслед за мной из столовой на террасу и принесла маленькую тарелку нарезанных груш. Мы прогуливались, и время от времени она останавливалась и подсовывала мне под нос вилку с насаженным на нее ломтиком груши. Дяди и кузены при этом косились на нас. Наконец с театральным жестом, означавшим «только посмотрите, с чем мне приходится мириться!», я села напротив матери, как в театральной постановке, и стала послушно есть грушу, которую та запихивала мне в рот. Помню ее торжествующую улыбку и маленькую вилочку, порхавшую от тарелки к моим губам. В дневнике, который каким-то чудом сохранился у меня, хотя прошло тридцать лет, я полстраницы исписала фразой «ненавижу груши».
Ненавижу груши
Ненавижу груши
Ненавижу груши
Ненавижу груши
Ненавижу груши…
А другую половину страницы – фразой «я ем груши»:
Я ем груши
Я ем груши
Я ем груши
Я ем груши
Я ем груши…
К этому воспоминанию примешиваются другие: как дяди и кузены меня понимали и мне сочувствовали; как мы спорили о ношении чадры, об отношениях между мужчиной и женщиной, о любви.
Примерно за неделю до моего возвращения в Англию мы с семьей пошли к психотерапевту. На самом деле это был невролог, сведущий в психиатрии, один из лучших в стране, друг дяди Али, сводного брата моей матери. Мы выбрали его, потому что не хотели огласки: во-первых, с нами все было в порядке, во-вторых, ходить к психотерапевту все равно бессмысленно, и в-третьих, зачем полоскать грязное белье?
Мы сидим в приемной психотерапевта с дядей Али. Приемные часы закончились, мы торопимся – вечером у родителей официальное мероприятие. Дойдя до отчаяния, отец проконсультировался со специалистами и решил, что моей матери необходим совет специалиста. Наверно, его новый статус мэра и уверенность, что в его силах что-то изменить в политике, внушили ему иллюзию, что он что-то сможет изменить и в собственной семье. Мы пришли вчетвером, потому что мать ни за что бы не согласилась пойти к психотерапевту одна; дядя пришел, потому что психиатр – его друг и мать попросила его составить ей компанию. Мы уговорили ее пойти, предположив, что, если она поговорит с психотерапевтом, это поможет решить наши общие проблемы.
Сами знаете этих подростков, неловко произносит дядя, а нам остается додумывать, что же не так с «этими подростками». В мое время никаких подростков не было, раздраженно отвечает мать и бросает короткий взгляд на безликие пейзажи на стенах приемной. Мы слушались старших в любом возрасте. А если тебя беспокоит, что муж так много работает, продолжает дядя… Много работает,