— А ты что, из партизан?
— Не, я шорник. Меня немец с самого начала мобилизовал сбрую чинить. Я ему человек нужный, не обижали. Тут сколь времени у них при хозяйстве. И паек имел…
— А сюда попал — за работу отблагодарили?
— Кто их знает. У меня перед ними вины нет. Я здоровьем слаб, беркулез. В армию, как война началась, не взяли. Давно в партизаны бы ушел, да здоровье не позволяет.
— Чего же тебе в партизаны, если ты от немцев плохого не видел?
— Это я-то? Как это — не видел? А кто материну избу сжег? Немцы! Моего брательника, хворый он, дорогу расчищать не вышел, до полусмерти палками измолотили, инвалидом в тридцать пять годов сделали. Из-за кого мать моя на смертном одре лежит, в чужом доме, — приютили, спасибо, люди добрые. Кто во всем этом виноватый? Они, проклятущие, немцы-гитлеры. Кабы я что мог сурьезное против них — жизни не пожалел бы!
— Наверное, они тебя сюда по подозрению…
— Откель подозрение-то? Я научен при ихнем царстве язык за зубами держать. По ошибке какой-то меня сюда запихнули. С переполоху.
— С чего переполох-то?
— Наши, слышь, наступают с фронта. Немец-то и стал суетной. А тут еще партизаны склад горючего спалили, Вот гестапо и хватает всех, кого ни попадя.
— Слушай, а ты про других парашютистов не слыхал? — Саша ухватилась за надежду хоть что-нибудь узнать о товарищах. — Со мною ведь еще девятерых схватили.
— Рад бы всей душой, да ничего тебе, дева, сказать не могу.
«Подсаженный или неподсаженный?» — никак не могла решить Саша, присматриваясь к соседу. Доверия не добивается, не пристает с расспросами, с кем мы должны были связаться. Сочувствует как будто искренне…»
Новый сосед пробыл в камере с Сашей двое суток. Много ее не расспрашивал, но очень сочувствовал ей: такая молодая, ей бы жить да жить. На третий день его вызвали на допрос. Вернулся оттуда веселым.
— Выпустят меня! С другим каким-то попутали. Сказали — завтра начальнику доложат, как приедет, и выпустят.
— Поздравляю, счастливо отделался.
— Благодарствую… А вот за тебя, дева, не поверишь, как душа болит… Уж давно мозгой ворочаю, как тебе помочь…
— Наворочал что-нибудь?
— Есть одно соображение…
Оглянулся на дверь, придвинулся к Саше, снизил голос до шепота:
— Я же знаю — от партизан люди везде. Может, даже здесь. Вот я и думаю: если б они узнали, что ты тут, может, и вызволили бы. Клятву даю: ежели выпустят меня — расшибусь, а постараюсь, чтобы партизаны про тебя узнали.
Саша задумалась:
«А что, если он и в самом деле хочет, чтобы меня выручили? Тогда есть шанс спастись».
Саша знала явки, сообщенные ей перед вылетом на случай, если бы ей пришлось действовать одной. Быть бы уверенной, что ее сосед по камере тот, за кого себя выдает. И тогда дать ему нужный адрес. Саша помнила, как ее освободили партизаны летом в сорок втором году. Но тогда они знали, что с нею, где она. А сейчас скорее всего о ней никто не знает.
Дать адрес? Единственная надежда, последний шанс.
Но если все-таки этот человек подставной? Цепляясь за свою жизнь, ставить под удар других, погубить дело?
Как хотелось ей верить этому человеку! Но нет достаточных оснований. Нет.
И, как бы отрезая все пути к дальнейшим сомнениям, Саша сказала себе: «Не имею права рисковать. Не имею права никому сообщать явку. Таков приказ».
Вскоре за ее соседом пришли, и в камеру он уже не вернулся.
Сашу после долгого перерыва вновь повели на допрос.
Допрашивал какой-то еще не знакомый ей следователь. Уже давно все следователи — в черных эсэсовских или зеленых армейских мундирах, и молодые и пожилые, и грубые и въедливо вежливые, с руками холеными, умеющими изящно подставить стул, и с волосатыми ручищами, которые наносят тяжеленные удары, — все они уже давно слились в одно, многоглазое, многоротое, многорукое, мучительно омерзительное существо. Она уже знала, что никакой новый допрос ничего не изменит в ее судьбе.
Однако перед этим допросом Сашу не вызывали почти неделю, и она полагала, что объяснялось это тем, что немцам было не до нее из-за нашего наступления, если оно действительно началось. А может быть, они что-нибудь придумали?
Офицер, к которому Сашу привели на этот раз, начал с того, что сказал:
— Тебе уже давно известно — и ты и все твои соучастники приговорены к смерти. Приговор утвержден командованием. Считай, что ты уже мертвая. Но тебе дана возможность вернуть жизнь чистосердечным признанием. Не будь глупа, используй этот последний и единственный шанс.
— Ну что же, — сказал офицер, не дождавшись ответа. — Даю тебе поразмыслить до завтра.
На следующий день ее привели к нему снова.
— Итак? — спросил он. — Ты решила поступить благоразумно?
— Да, — тихо ответила Саша. — Я решилась на самое благоразумное.
— Отлично! — обрадовался офицер. — Я знал, что такой молодой девушке не захочется расставаться с жизнью. Итак, я задаю вопросы, ты отвечаешь, затем…
— Я ничего не отвечу. Можете покончить со мной.
— Успеем! — офицер недобро улыбнулся. — Ты еще будешь молить нас о смерти! Но можешь заслужить и жизнь…
Саша утомленно закрыла глаза.
— Я не буду вам служить. Не буду.
Нет, не случилось того, чего она ждала, — немец не ударил и не выстрелил в нее. За спиной Саши скрипнула дверь, ее схватили за руки, потащили.
…Кто подложил прохладную ладонь под пылающую голову? Кто-то из товарищей? Или мама?.. Но нет никого рядом. Под щекой холодный каменный пол. Нет сил даже открыть глаза… Боль — и молчание. Боль — и молчание. Кусала губы, болью пыталась гасить боль. Случалось, не могла сдержать крика. Но ни слова, ни слова палачам.
Сколько длилось все это вчера? Час или сутки? Те, что терзали ее, устали. Она видела — у них уже трясутся руки. Появился какой-то новый, в мундире с засученными рукавами. Выругал всех. Крикнул на плохом русском: «Ты мне заговоришь, красный девошка!» Он скомандовал — ее подтащили к столу, на краю которого было какое-то сооружение с винтами, с разъятым железным обручем наверху. Голову втиснули в обруч, он сдавил ее. Перед глазами возникло что-то багрово-алое, пышущее нестерпимым жаром. В руке гитлеровца на длинном черном стержне качалась выкованная из железа раскаленная докрасна пятиконечная звезда. «Будъеш отвечайт?» — «Нет!» — крикнула она. Звезда, пахнув в лицо нестерпимым жаром, взвилась, исчезла. И в тот же миг нестерпимая боль обожгла затылок, и ничего уже не осталось, кроме этой боли.
Гром засова. Ржавый скрип петель. «Снова за мною…»
— Ауфштеен!