Он был в восторге. И поспешил в Коллегию иностранных дел, расположенную неподалеку, чтобы написать письмо на особо тонкой, с золотым обрезом и особыми водяными знаками бумаге.
Английская набережная – со строгим рядом нарядных особняков вдоль гранитных парапетов реки – могла всякому доказать, что нет города в мире прекраснее Петербурга.
Швейцар с булавой в руке и перевязью через плечо распахнул застекленную дверь… Белая мраморная лестница, устланная ковром, вела наверх.
Тотчас его окружили молодые приятели.
– Пушкин! – послышались радостные восклицания. – Пушкин! – Как только произносилась его фамилия, уже все ожидали чего-то праздничного, острого, необыкновенного. – Ты как здесь очутился? – Неужто он намерен посещать службу? – Ты будешь дежурить? Тебя заняли переводами? – Это говорилось, чтобы вызвать его на смелую выходку, на острые слова.
И он не обманул их ожиданий.
– Господа, – сказал он, – объясните мне, почему зарю пробили сегодня раньше времени?.. Насколько я знаю… это когда-то послужило сигналом?..
И все закричали от восторга, от возбуждения – уже смелее придумать нельзя: заря раньше времени – кто же не знал этого – послужила сигналом к удушению Павла. Ах, Пушкин! Что выкинул Пушкин! Значит, сегодня дан был сигнал?.. Ну, Пушкин!..
– Пушкин! Значит, мы на первой стадии просвещения? Значит, мы в Черной грязи? – Эта его острота о первой почтовой станции на тракте из Москвы в Петербург – уже обошла всех.
И снова – восторг и хохот.
– Пушкин, ну что твой Руслан? Где твоя Людмила?
– Пожаловать изволили? – Перед ним остановился старый экспедитор – неопрятно одетый, засаленный, весь какой-то одичалый: лет пятьдесят провел он на службе и жил в надворной постройке. – Что же, милости просим…
– Слушай, Пушкин: если Агамемнон был главнокомандующим, чем-то вроде нашего фельдмаршала, следовательно, Ахилл, Аякс, Улисс – вроде корпусных или дивизионных начальников? Объясни нам…
Эти молодые люди отчаянно скучали в часы присутствия. И каждый отдел избрал себе тему: Троянская война, псовая охота, закулисные театральные истории.
Мимо прошел обер-секретарь Илья Карлович.
– Господин Пушкин пожаловали? Давно пора делом заняться…
Но он уже спускался по мраморным ступеням лестницы.
В конфетной лавке, сидя за столиком, он сочинял ответ… Звали ее Наталья, но из предосторожности, как это было принято, переставляя буквы, она подписалась Таланья.
Милая Таланья! Он уверял ее в любви, давал клятвы верности, молил о взаимности и требовал свидания.
В тесной лавке с низким потолком народу было много – одни закусывали, другие читали газеты, журналы… Неподалеку от него несколько молодых людей пили из чашек шоколад.
Милая Таланья! Он на все готов! Пусть она прикажет ему умереть!..
Ему показалось, что молодые люди в юнкерских формах, пившие шоколад, шепчутся и кивают на него головами.
Милая Таланья! Он честный, он благородный человек и не запятнает то, что для девушки одно и составляет богатство, – ее честное имя!..
Они подошли к нему.
– Позвольте спросить, – робко сказал один из них. – Не вы ли господин Пушкин, который…
– Господа, вы могли заметить, что я занят!.. – Он вспыхнул, и на лице его самым определенным образом выразились высокомерие и гнев. И прошествовал мимо отступивших юнкеров с высоко поднятой головой. Он занят! Не вздумают ли они мешать ему?..
У ее дома он довольно долго нес дежурство. Наконец открылась дверь парадного – и вышла молодая горничная в платке и салопе.
Он нагнал ее:
– Послушай, милая, это я…
Она искоса бросила на него быстрый взгляд, но остановилась только за углом.
– Это вы, сударь? – в ее голосе послышалось разочарование. Перед ней стоял низкорослый, верткий, вовсе не красивый господин. И что нашла в нем ее красавица барышня?
Но сам молодой человек был очень доволен. Он откровенно приветливо поглядывал на румяное, пригожее личико горничной и заразительно смеялся, показывая крепкие белые зубы, будто хотел и ей и каждому сказать: ах, как хорошо, как весело жить!.. И совсем примирил ее с собой, проявив воистину господскую щедрость: подарил целый золотой.
И я слыхал, что божий свет
Единой дружбою прекрасен,
Что без нее отрады нет,
Что жизни б путь нам был ужасен,
Когда б не тихой дружбы свет.
«Отрывки»Ну, как сердцу не возрадоваться, когда стоит лишь перебраться на другой берег Фонтанки, чтобы увидеть лицейского друга!
Дельвиг снимал тесную и грязную квартиру в ротах Семеновского полка. Длинные толстостенные казармы екатерининских времен тянулись вдоль узких, плохо мощенных улиц, а по сторонам тесной площади стояли полковая церковь, лазарет, гауптвахта… Место пустынное, район окраинный, редко где светился фонарь, еще реже встретишь прохожего…
Дельвиг оставался верен себе. В полупустой и грязной комнате он лежал на узком диване в той удобной и покойной позе – ноги закутав одеялом, под плечи подложив пуховые подушки, – как, бывало, в лицейском своем номере.
За ветхим столом в углу сидел румяный юноша с темными глазами и высоким лбом – живший вместе с Дельвигом новый его приятель, поэт, подающий надежды, Евгений Баратынский.
Дельвиг не изменил позы, увидев гостя, лишь отложил книгу и снял очки.
Эти круглые очки, которые он надел после выпуска из Лицея, придали доброму, оплывшему его лицу с бледной кожей забавное выражение строгости.
– Дунь и плюнь! – Это было новое его любимое выражение.
Но Баратынский резко поднялся из-за стола, пожал Пушкину руку – и уже не осмеливался снова сесть и во все глаза смотрел на прославленного поэта.
Кроме дивана, да ветхого стола, да нескольких стульев, в комнате не было другой мебели. Мутное зеркало в обветшалой раме косо прислонилось к стене. Обои были дешевые, рваные…
Но бедную эту квартиру лицеисты единодушно избрали местом сборищ! Тучный, ленивый Дельвиг проводил время дома; Дельвиг жил без родителей… Собраться у Дельвига – что может быть лучше!
Как всегда, когда встречались лицеисты, посыпались вопросы: кто где? Когда из Москвы приезжает лицедей Яковлев? Куда уезжает честолюбивец Горчаков? Что Корф? Что Данзас? Кто что пишет?
– Почему не пришел Кюхельбекер?
Жаль, что не пришел Кюхельбекер! Говорили бы о поэзии – Кюхельбекер был горяч, вспыльчив, начитан и придал бы разговору особую остроту…
– Я задумал большую поэму, – вздохнув, признался Дельвиг. Его голос с годами сделался звучнее и глубже. – Вот представьте себе: ночь на двадцать четвертое июня, ночь на Ивана Купала…