В постепенном исчезновении любви из сердец подданных царя Бориса, не простивших ему старых преступлений, вырисовывается основная драма Годунова: «Но глас отечества уже не слышался в хвале частной, корыстолюбивой, и молчание народа, служа для Царя явною укоризною, возвестило важную перемену в сердца Россиян: они уже не любили Бориса!» Общий вывод Карамзина однозначен и неутешителен для памяти царя Бориса: «…имя Годунова, одного из разумнейших властителей в мире, в течение столетий было и будет произносимо с омерзением, во славу нравственного неуклонного правосудия». Сначала Борис Годунов содействовал возвышению «Державы», а потом «более всех содействовал уничижению престола, воссев на нем святоубийцею»[16].
Понятно, почему драма Александра Сергеевича Пушкина «Борис Годунов» показалась современникам похожей на сочинение Николая Михайловича Карамзина. Поэт решал ту же задачу, что и историограф Карамзин, думая о правде характеров исторических героев и их соответствии с обстоятельствами эпохи Смуты. Но Пушкин в своем «Борисе Годунове» оставался свободен в обращении с исторической канвой, черпая картины прошлого из своего воображения, а не выискивая их, вслед за Карамзиным, в летописях и документах. Надо поверить самому Пушкину, писавшему в посвящении памяти Николая Михайловича Карамзина: «…гением его вдохновенный». Годунов все-таки оказался у Пушкина другим, более живым и понятным в своей человеческой драме, чем стоящий на исторических котурнах «венценосец» Карамзина, умевший служить «только идолу властолюбия». Даже язык Пушкина далек от декламаций, нравоучений и морализаторского пафоса Карамзина[17]. Напомню слова из монолога царя Бориса — прекрасный образец пушкинского текста:
Достиг я высшей власти;
Шестой уж год я царствую спокойно.
Но счастья нет моей душе. Не так ли
Мы смолоду влюбляемся и алчем
Утех любви, но только утолим
Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся?..
Напрасно мне кудесники сулят
Дни долгие, дни власти безмятежной —
Ни власть, ни жизнь меня не веселят;
Предчувствую небесный гром и горе.
Мне счастья нет. Я думал свой народ
В довольствии, во славе успокоить,
Щедротами любовь его снискать —
Но отложил пустое попеченье:
Живая власть для черни ненавистна,
Они любить умеют только мертвых.
Пушкин не обвинитель Годунова; можно даже подумать, что он оправдывает его, но это только на первый взгляд. Рассуждения о деяниях царя вложены в уста самого Бориса Годунова, а тому вполне естественно говорить о своих заслугах и непонимании черни. Поэту интереснее показать трагический разрыв, возникающий у Бориса Годунова от воспоминаний о мученической смерти царевича Дмитрия. Но Пушкин делает это так, что ни у кого не остается сомнений в вине царя Бориса. Годунов сам разрушил то, что созидал, преступив однажды черту, после которой нет возврата. Становится ясно, что герой этой драмы совершил что-то ужасное, делающее бессмысленным любые добрые дела. Но мы лишь догадываемся об этом, не имея никаких доказательств, кроме очевидных метаний Годунова, живущего с неспокойной совестью:
Ах! чувствую: ничто не может нас
Среди мирских печалей успокоить;
Ничто, ничто… едина разве совесть.
Так, здравая, она восторжествует
Над злобою, над темной клеветою. —
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда — беда! как язвой моровой
Душа сгорит, нальется сердце ядом,
Как молотком стучит в ушах упрек,
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
И рад бежать, да некуда… ужасно!
Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
Историк Михаил Петрович Погодин впервые услышал чтение пушкинского «Бориса Годунова» 12 сентября 1826 года (сама драма из-за цензурных проволочек была опубликована только в 1830 году). «Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно, — писал он. — До сих пор еще — а этому прошло сорок лет — кровь приходит в движение при одном воспоминании…. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя»[18]. После этого чтения Погодин неоднократно возвращался ко временам годуновского правления в своих исторических и литературных трудах. С его работ ведет отсчет «оправдательная» линия русской историографии в отношении Бориса Годунова. Он первым (но не последним) не поверил обвинениям пристрастных современников и показал настоящее величие дел царя Бориса. Но Погодин не пытался поучать Пушкина, как это сделал другой историк и литератор, Николай Алексеевич Полевой, откликнувшийся на выход в свет «Бориса Годунова»: «Как мог Пушкин не понять поэзии той идеи, что история не смеет утвердительно назвать Бориса цареубийцею! Что недостоверно для истории, то достоверно для поэзии»[19].
Пушкину, увы, пришлось столкнуться с непониманием и несправедливыми обвинениями в ученическом следовании Карамзину. При этом поэтически рассказанная им история Годунова и Самозванца начинала повторяться у других сочинителей[20]. Особенно поэта задел плагиат Фаддея Булгарина, очевидно заимствовавшего сцены из пушкинской рукописи, которую он читал как цензор[21]. У М. П. Погодина же было свое собственное отношение к Борису Годунову. Читая статью М. П. Погодина «Об участии Годунова в убиении царевича Димитрия», опубликованную в журнале «Московский вестник» в 1829 году[22], А. С. Пушкин оставил на полях несколько заметок, красноречиво свидетельствующих о недоверии прямолинейной апологетике в отношении Годунова[23]. Хотя М. П. Погодин и пытался предупредить читателя, что в его работе не будет ничего «положительного», на самом деле он решился поспорить с «громким проклятием двух веков» в адрес Бориса Годунова. Погодин считал, что Борис только «политически» хотел «убить Димитрия в народном мнении». Пушкин же возражал, что именно это свидетельствует о том, что «Дмитрий был опасен Борису», об умысле правителя на жизнь «младенца». Слабыми и неубедительными показались Пушкину и другие способы оправдания Бориса Годунова. Нелепым в глазах поэта выглядело предложение судить бывшего правителя «судом Уголовной палаты», по которому бы он смог оправдаться. Пушкин все-таки больше доверял свидетельствам современных летописцев и записал о неуместном погодинском предложении: «Судит их история, ибо на царей и на мертвых нет иного суда»[24].