О Сабанееве долго бытовало, да и по сей день еще бытует мнение как о критике по преимуществу одной темы («аллах Скрябин и его пророк – Сабанеев», по выражению В.
В. Держановского). Если это было не совсем справедливо по отношению к его работам, написанным в России (кроме Скрябина, он писал о Вагнере, Дебюсси, Равеле, о проблемах теории и истории музыки), то подобное мнение полностью опровергается его зарубежными публикациями, которые, напротив, поражают широтой тем и интересов. Обращает на себя внимание и другое. Время и жизненный опыт не только смягчили резкость и нетерпимость некоторых прежних взглядов, но и существенным образом изменили их. Это касается, например, переоценки творчества Прокофьева и Стравинского. Но особенно любопытная метаморфоза произошла в отношении к Скрябину и Рахманинову, которые едва ли не поменялись местами в сабанеевской иерархии ценностей. Леонид Леонидович признавался, что в свое время «проглядел» Рахманинова и теперь, сравнивая их обоих (статья «Рахманинов и Скрябин»), отдавал предпочтение Рахманинову, подчеркивая его всестороннюю гениальность (как пианиста, композитора и дирижера) и редкое человеческое благородство. А о Скрябине в одной из поздних статей («Александр Николаевич Скрябин» // «Новое русское слово». 11.14.1965) пишет так: Я считаю Скрябина гениальным композитором – причем "градус" его гениальности примерно как у Римского-Корсакова или Бородина, но уступает… конечно, "величайшим", которыми я считаю И. Баха, Бетховена, Вагнера, Шопена и Мусоргского».
Не будем забывать, что Сабанеев писал для эмигрантских кругов, в большинстве своем далеких от искусства. Он тоже потерял свою публику. Однако его статьи, пробивающие «будничный лед» (А. Фет) повседневности, полны уважения к собеседнику. И читатели это ценили. Марк Алданов писал Сабанееву из Нью-Йорка: «Ваши статьи в самом деле чрезвычайно интересны и имеют здесь большой успех» (письмо от 23.09.1953).
Виртуозно владея даром повествования, Сабанеев умел в кратком эссе, буквально в нескольких фразах, выразить существо любой проблемы, найти и подчеркнуть те детали, которые освещают целое оригинально и неповторимо. И еще одно качество прирожденного публициста – оказываться в нужное время в нужном месте, подстроенное стечением обстоятельств или жаждой новых впечатлений, – позволило Сабанееву стать участником многих знаменательных событий, будь то появление в Москве первого фонографа, «рождение» звезды немого кино Веры Холодной (случайным «виновником» которого явился именно он) или приезд в Россию Айседоры Дункан. До последних лет не потерявшая своей остроты память Сабанеева донесла до нас даже отдельные реплики героев событий, их личную интонацию и, главное, – неповторимую атмосферу московской жизни.
Несколько слов о работах под рубрикой «Miscellanea». Они выходят за пределы, очерченные названием книги. Это размышления о русской эмиграции, о современной культуре, социологические эссе: завершает раздел оригинальная статья «Золотое сечение в природе, в искусстве и в жизни человека» – единственный занимательно-популярный отголосок его теоретических работ.
И все-таки Сабанеев остался критиком одной, но необъятной темы – эпохи Серебряного века. Его, по-видимому, не задевали за живое сочинения современных европейских композиторов, не принял он и советскую музыку, совершенно не оценив творчество Шостаковича, Мясковского, Хачатуряна. Впрочем, из-за «железного занавеса» немногое доносилось до его слуха. Но в этом виноват уже не он, а «грозная и трагическая поступь русской истории».
Т. Масловская Приносим глубокую благодарность всем, без кого книга бы не появилась: В. Л.
Сабанеевой-Ланской, директору издательства YMCA-PRESS проф. И. А. Струве, пианистке и музыковеду А. Аленской, проф. А. Лишке (Париж), зам. директора библиотеки фонда «Русское зарубежье» Т. А. Корольковой.
«Я возымел идею написать воспоминания…»
«С КАКОГО ПУНКТА "НАЧИНАТЬ”»…
С какого пункта «начинать» – это всегда роковой вопрос для мемуариста. Когда началась та новая эра, с которой, быть может, когда-нибудь историки начнут свое летоисчисление? Субъективное мое ощущение было все время таково, что вовсе не «великий Октябрь», который, как известно, случился в ноябре, положил начало этой новой эре, а какой-то психический Рубикон в России в умах и чувствованиях был перейден много лет ранее, когда первые мобилизованные полки, более многочисленные, чем в эпоху великого переселения народов, – молчаливо и смутно, как грандиозный эскорт при похоронах старого мира, – шли туда, на запад, на верную смерть, шли и исчезали за горизонтами. И в глазах солдат уже тогда можно было прочитать то роковое «освобождение» от какой-то вековой моральной связи, в которой эти самые люди жили многие века. Эта война была необыкновенная – нехорошая, страшная, не такая, как все предыдущие войны. И я это чувствовал, и, сдавалось мне, и многие это же самое чувствовали. В воздухе повисла какая-то обреченность – и это не была апатия, и это не было отсутствие веры в успех – нет, это было смутное историческое предчувствие.
И мглою бед неотразимых
Грядущий день заволокло…[001] Предчувствие было именно фаталистического типа. Чувствовалось, что повернулось какое-то колесо и случится неизбежное, бесконечно страшное, такое, какого никогда не бывало. И что от этого становилось все равно – все равно потому, что все равно не избежишь того, что предписано.
В войне был корень всех последующих событий в России. Режим бесправия – хроническое «военное положение» тогда в первый раз нависло над страной и так и не сумело сняться. Страшные, зверские, даже какие-то психопатологические – демонические инстинкты уже проснулись с первых дней фронтового режима. Много раз потом я недоумевал, почему именно коммунистической эре, почему большевикам именно приписали этот тип расстрельщика в «галифе» с револьвером у пояса, – этот тип был создан военной эпохой и появился чрезвычайно задолго до октябрьского переворота…
Когда я смотрю на судьбу России с расстояния этих двенадцати-пятнадцати лет – то вижу отчетливо различие судьбы: другие государства сумели скинуть в какой-то определенный исторический момент с себя путы и оковы военной эры – сумели вернуться в первоначальный облик. Это им стоило тоже немалого труда, и не все еще восстановилось в психологии и в быте, но все же почти все. А в России ничего не восстановилось. В России, в сущности, не произошло психологической «демобилизации»…
В этом разница.
***
Я жил в своем имении в Ярославской губернии, когда грянула война. Было жаркое знойное лето, на дорогах высохли вековые лужи, такие, которые даже имели наименования, ибо по объему были совсем как маленькие озера… Было что-то грозное и неразрешенное во всей атмосфере… Быть может, это парадокс – но мне кажется, что метеорология имеет влияние на исторические события, и было какое-то жуткое соответствие между знойным этим летом и той грозой, которая разразилась из него. Я жил в глуши, и газеты не доходили до нашего уединения. Смутно и вскользь слышал я о выстреле Принципа – было впечатление обычной рядовой газетной сенсации. Но странное дело, когда события осложнились – то и это не казалось странным…