В архиве отца сохранился пожелтевший листок, исписанный характерным «писарским» почерком Михаила Петровича.
Стихотворение настолько характерно для Старицкого, настолько отображает атмосферу того времени, общие стремления Старицкого и Лысенко, что привожу его почти полностью:
Жалібного на струнах не грай,
Мій єдиний, коханий мій друже.
І серденька моего не вражай,
Бо воно і без того недуже.
А утни мені пісню одну,
І широку й веселу, як воля, —
Щоб, почувши співочу струну,
Усміхнулась і мачуха-доля
. . . . . . . . . . . . .
Сльози — неміч жіноча, слаба,
А нам треба розбуркати сили,
Щоб піднять свого брата з могили,
Просвітить вікового раба.
Так не грай же сумного, не грай,
А таку вдар — но пісню завзяту,
Щоб долинула й в темную хату
I там жовч [3] зворушила украй.
Породнили двух побратимов общие взгляды, общие эстетические принципы, общее дело.
Культ Пушкина, Некрасова в доме Старицкого (и это роднило его с отцом) господствовал так же, как и культ Тараса. Особенно Михаил Петрович любил Некрасова, его музу «печали и гнева».
— Некрасов нашему Тарасу родной брат, — говорил он, а нам, детям, часто читал и «Мороза-воеводу», обходящего дозором свои владенья, и «Дедушку Мазая», и «Железную дорогу». Проникновенно звучал его голос, согретый любовью к поэту:
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет все, что господь ни пошлет!
Вынесет все — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придется ни мне, ни тебе.
В художественном чтении Старицкий, думается, по крайней мере на Украине, не знал себе равных. В нем, как и в Кропивницком, уживались талантливый писатель (поэт, прозаик, драматург) и незаурядный артист, вдумчивый режиссер и изумительно терпеливый учитель театральной молодежи.
Его богатырскую фигуру можно было встретить в самых различных местах Киева: в театрах, концертных залах, в «Литературно-артистическом обществе». Зимой он появлялся в неизменной синей бекеше с серыми смушками, в высокой смушковой шапке.
Часто, если Михаил Петрович нужен был отцу «до зарезу», я находил его в театральном кафе (улица Лютеранская — теперь Энгельса), где он, рьяный шахматист, бывало, часами просиживал над доской, распутывая хитрые маневры своего противника.
Темпераментный, изобретательный, остроумный собеседник, Михаил Петрович всегда вносил во встречи с другом необычайное оживление.
Прихожу как-то из гимназии и еще из передней слышу оглушительный хохот, в котором прямо-таки тонут голоса отца и дяди Миши. Заглядываю в гостиную, вижу: отец за роялем, рядом — Михаил Петрович. Глаза закрыты, на лице блудливая усмешка, голос хриплый, как у настоящего пьяницы, — ну, живой тебе писарь в сцене с Горпыной (опера «Утопленница).
Горпино Стахівно, горить,
Мов сірка[4], моя кров,
Бо не дайоть на світі жить
Проклятая любов…
…В последние годы жизни Михаил Петрович смеялся и смешил других все реже. Такой же непрактичный, далекий от коммерческих расчетов, как и его побратим, Михаил Петрович к старости остался совсем без средств и жил на случайные литературные заработки.
С большим успехом шли на украинской сцене пьесы Старицкого, однако гонорар получал он ничтожный. Здоровье ухудшалось, лечение требовало денег, и Михаил Петрович должен был работать, работать, работать. Прикованный к постели, уже не в силах держать перо, он часами диктовал домашним статьи, рецензии. В эти дни я часто бывал у него.
* * *
Михаил Петрович любил повторять, что в Лысенковой семье он получил все, что может только пожелать себе человек: родных, Которые заменили ему рано умерших отца и мать, редкую дружбу-побратимство и нежную, преданную сестру-супругу.
Титонька моя, Софья Витальевна, младшая сестра отца, четырнадцати лет стала невестой своего кузена и сохранила до старости наивно-восторженную любовь к нему. Заботливая хозяйка, она все делала добротно, без суеты, что как нельзя лучше уравновешивало темпераментного, увлекающегося Михаила Петровича. Помнится мне моя тетя дородной, уже в летах, но все еще подвижной, с неизменной доброй улыбкой. Однако не успеешь с титонькой и словом перекинуться, как уже слышится из кабинета:
— Заходь, заходь, Остапе, не мынай мене старого, хворого.
Небольшой кабинет Михаила Петровича — вместе с тем и спальня. Письменный стол, заваленный книгами, газетами, исписанными листами. Все в столь живописном беспорядке, что только с помощью домочадцев владелец их находил на столе нужную бумагу. Половину кабинета занимал большой кожаный диван, на котором лежал и работал дядя. Рядом большой шкаф с книгами. Вот и вся обстановка.
…С тяжелым чувством входил я в тот вечер в кабинет Михаила Петровича. Больно было видеть его, еще недавно брызжущего здоровьем, поражающего всех своим богатырским голосом, — беспомощным, слабым.
…Лицо желтое, под глазами резко очерченные синеватые мешки, пышные усы — «краса козачья» — обвисли.
— Видишь, Остап, что со мной сделала проклятущая болезнь. Вот и думаю:
Чи не покинуть нам, небого,
Моя сусідонько убога,
Вірші нікчемні віршувать
Та заходиться риштувать
Вози в далекую дорогу? —
На той світ, друже мій, до бога,
Почумакуєм спочивать.
— А на том свете не с кем душу отвести. Не с кем вспомнить побратимство верное с батьком твоим. Бегут, бегут годы, кони вороные! Не догнать их, не воротить. Полвека прошло. А кажется, совсем недавно это было. Гриньки, потерянные среди Полтавской степи. Панская хата под соломенной стрехой. Первая встреча с Миколой и детская клятва на побратимство верное, не нарушенное ни житейскими бурями, ни временем.
Так однажды начались незабываемые вечера воспоминаний у дяди Миши. Я приходил то один, то с сестрами. Заглядывали к нам и тетя и Мария Старицкая — сестра наша. А Михаил Петрович все рассказывал, словно боялся унести с собой дорогие его сердцу воспоминания, повесть о друге.
— Умерла моя мать. Тут и взяли меня к себе, приняли как сына родного Лысенки, мои опекуны. А с Миколой, признаться, дружбы «с первого взгляда» у нас не вышло. Мне вначале не понравился троюродный братец, разодетый в бархат и кружева, его холеное личико, нервные, очень уж подвижные пальцы. Но именно эти пальцы, пальцы маленького музыканта, растопили лед. Микола отличался особой музыкальностью; домашней учительнице панне Розалии ничего не стоило засадить его за фортепьяно. Учился старательно, упорно и подолгу повторял одни и те же гаммы, нуднейшие, как мне казалось, детские пьесы. Но иногда на него что-то «находило». И тогда сквозь примитивные мелодии неожиданно пробивались то мажорные звуки военного марша, то услышанный на улице «Дощик-дощик падає дрібненький». И еще помню, какой радостью вспыхивали, искрились его глаза, как только в Гриньках появлялась «банда» — бродячий духовой оркестр.