К счастью Галилея, и в университете был человек, придерживавшийся новых взглядов, – преподаватель физики Яков Манцони, значительно отрешившийся от школьной перипатетической философии и державшийся учения Пифагора. Его уроки не только обратили внимание Галилея на крайнюю неосновательность и сбивчивость начал, на которых основывалась тогдашняя физика, но побудили его отнестись критически к общепринятым мнениям и пойти в этом отношении несравненно дальше учителя. При своем светлом уме Галилей никак не мог приучить себя пассивно соглашаться с бездоказательными мнениями других и полагаться на какие бы то ни было авторитеты в вопросах, которые можно было проверить размышлением, наблюдением и опытом. Воздвигнутый схоластикою, бездушный кумир Аристотелевой философии начинал возмущать его все более и более; он часто стал вступать в горячие споры не только с товарищами, но и с преподавателями, благодаря чему скоро прослыл человеком упрямым и беспокойным. Поседевшие в школьной учености, закоренелые перипатетики смотрели на его свободную критику как на дикое и грубое безрассудство, старались выказать презрение к его мнениям, давая ему понять, что для них унизительно даже опровергать его; наиболее снисходительные из них соизволяли только выслушивать его с самым обидным равнодушием. Оппозиция молодого философа казалась им просто вздорною выходкой ленивого школьника, не заслуживающею ни малейшего внимания, а в живости его ума они видели только своеобразную и дерзкую заносчивость строптивого и гордого человека.
Чего так боялся отец, то и случилось. Познакомившись с Евклидом, Галилей пожелал идти дальше и скоро перешел к Архимеду, сочинения которого подарил ему Ричи, между тем как занятия медициной все больше и больше отодвигались на задний план. Бессмертные книги Архимеда, сохраненные для Италии и для нас от фанатизма Византии и Рима арабами, привели Галилея в восхищение, и он оценил колоссальный гений великого эллина словами: «С ним смело можно прогуливаться как по земле, так и по небу». Он был очарован прекрасным способом, которым Архимед определил пропорцию золота и серебра в сплаве, и тотчас же устроил гидростатические весы для удобного определения удельного веса. В то же время он начал самостоятельно заниматься вопросом об определении центра тяжести в телах, о чем и написал сочинение.
Вероятно, медицина была теперь совершенно заброшена. Расправивший свои крылья орел не мог уже рыться в земле подобно курице, а только и думал о том, как бы взобраться еще выше, залететь за облака и взглянуть на лучезарное солнце Истины, насколько это возможно для смертных глаз.
Хватаясь, подобно утопающему, за последнюю соломинку, отец Галилея просит Ричи перестать заниматься с сыном, а последнему запрещает даже видеться с Ричи. С непонятною любезностью Ричи спешит удовлетворить желание своего друга; но Галилей теперь уже нашел себе наставников надежнее Ричи и других современных ему ученых. Тени Евклида, Архимеда, Аполлония, Гиппарха и Эратосфена – вот кто были теперь его наставниками, неотступно стоявшими пред его умственным взором. Первое время, когда отец устроил над ним тщательный надзор, Галилей, хотя ему был уже 21 год, не решался открыто идти против его воли и, занимаясь решением математических вопросов или читая своих любимых авторов, держал перед глазами трактаты по медицине; но впоследствии, когда он получил уже некоторую известность и был представлен великому князю Тосканскому, он упросил отца позволить ему заниматься любимой наукой и получил наконец его полное согласие.
Впрочем, с расчетами на медицину вскоре для Галилея было покончено самым неожиданным образом. Дела и средства его отца настолько ухудшились, что он не мог более платить за лекции, которые слушал сын, и просил начальство университета освободить его от платы ввиду стесненных его обстоятельств. Таким образом, для педагогической корпорации и университетского начальства представился удобный случай показать свою проницательность в решении вопроса, заслуживает ли Галилей казенного содержания, то есть вопроса о его способностях и надеждах, какие он подавал. Опыт оказался, как много раз он оказывался и впоследствии, не в пользу проницательности почтенной корпорации: Галилей не был признан достаточно способным и достойным пользоваться казенным содержанием! Что ж? Одни из его судей видели альфу и омегу человеческой мудрости в медицине, хотя в ней тогда почти не существовало ни анатомии, ни физиологии, ни физиологической химии, а были только лекарства и описание наружных явлений при тех или других болезнях, то есть наукой в собственном смысле здесь, что называется, и не пахло. Другие видели в нем заносчивого и неосновательного молодого человека, высокомерно считавшего себя умнее самых почтенных комментаторов Аристотеля и даже имевшего дерзость не соглашаться иногда и с самим Аристотелем. Медициной же, как мы знаем, Галилей пренебрегал и никаких, даже посредственных, надежд на служение Эскулапу не подавал. До его гениальных способностей, до его страсти к математике, до успехов, которые он в ней оказал, наконец, даже до открытия, которое он уже в это время сделал, никому не было никакого дела. Поэтому почтенные светила медицины и педагогики отнеслись к нему совершенно формально и поступили так, как, к сожалению, нередко поступают в подобных случаях еще и теперь. «Не знает моего предмета – единица!» – «Да ведь это – талант, чуть не гений!» – «А мне что за дело? По моему предмету он слаб». Если нужно еще привести пример педагогической проницательности, даже в области, вполне подлежавшей ее компетенции, то достаточно указать на тот факт, что и сам великий Ньютон, состязавшийся на степень феллова в Кембриджском университете с неким Уведалем, по мнению профессоров математики, оказался ниже последнего и должен был уступить ему. Только благодаря этому и осталось в истории имя его соперника, которое иначе исчезло бы бесследно во мраке времен. Таким образом, если бы карьера великих людей, не говоря уже о выдающихся, зависела от приговоров педагогических корпораций, то это было бы, как видит читатель, очень печально – потому что, не довольствуясь двумя приведенными нами яркими примерами, он мог бы возобновить в своей памяти множество других, где педагогическая проницательность выказалась столь же блестящим образом, между тем как исключений оказалось бы слишком мало. К счастью, повторяем, великие, гениальные и даже просто талантливые и сколько-нибудь выдающиеся люди никогда еще особенно не страдали от подобных приговоров, а причиняемые такою несправедливостью временные неприятности и огорчения становились даже могучими стимулами для деятельности, потому что, как сказал поэт, «благодатна всякая буря душе молодой».