У него нервы были расстроены. Он уезжал в Италию – служить, лечиться… Отъезд арзамасского Ахилла был как бы символом конца «Арзамаса»…
Голос Кюхельбекера сделался слышным в гостиной. Вильгельм, ухватив Жуковского за пуговицу сюртука и прижав его к стене, рассуждал о русской грамматике… На лице Жуковского были и улыбка и растерянность.
– Ветви славянского языка, – горячился Кюхельбекер. – От берегов Адриатического моря до Ледовитого океана, от Дуная до тихоокеанских островов – никогда ни один язык не занимал такого пространства.
Но язык нужно очистить от заимствований! Греческие, татарские, латинские, немецкие, французские заимствования… – Он кричал в лицо Жуковскому.
– Да, да, может быть, – соглашался Жуковский, стараясь вырваться. – Может быть, вы правы…
– Немецкие варваризмы – невыносимы! «Обер-гофмаршал»! Что за обер-гофмаршал? А дифтонги?.. Но я хочу обсудить с вами особенности русского гекзаметра. Присущ ли гекзаметр русскому стихосложению? Да, присущ. Но в русском гекзаметре преобладают дактили, а в латинском – спондеи…
– Да, да, может быть, – соглашался Жуковский и, вырвавшись от Кюхельбекера, устремился к Пушкину.
На благодушном его лице играла улыбка… Певец мечтательной грусти умел быть весел и каждого готов был обласкать.
– Ну, Сверчок, – сказал он. – Ты помнишь, что я тебе говорил? Жизнь похожа на темную улицу, на которой расставлены фонари. Чем чаще фонари – тем светлее дорога… Наше дело – давать свет… Чем сегодня ты порадуешь меня? Что прочитаешь из богатырской поэмы?
И вдруг все разговоры смолкли – всем стало извест-но, что Пушкин сейчас прочитает из свой поэмы…
Он не отказывался. Для него это сделалось уже привычным. Он стал посредине комнаты.
И когда чтение окончилось – сразу же голоса слились в гул. Что за поэма! Что за стих! Какая свобода, что за гармония! Но какой жанр поэмы – она героическая, волшебная, богатырская, шуточная?.. Или все вместе? Или ее можно обозначить не совсем ясным, расплывчатым словом – романтическая? И чье чувствуется в ней влияние: Флориана? Или Виланда? Или Ариосто?.. И когда наконец она будет окончена вся?
Батюшков стоял очень бледный, сжав пальцы в кулаки, и каждому, кто оказывался с ним рядом, говорил:
– Как стал писать этот злодей? Как он стал писать?..
Жуковский обнял Пушкина.
– Быть Сверчку орлом – и долететь ему до солнца. Жуковский! Он был общим учителем. Но он перенес в русские снега унылый и мечтательный европейский романтизм… Увы, он лил прекрасное свое вино в чужие мехи…
Жуковский обнял Пушкина, шутливо изображая борьбу с ним.
– Да, мы боремся с тобой – кто лучше пишет?.. Когда же, злодей, ты засядешь по-настоящему за работу?
Жуковский! Пушкин любил его, во многом обязан был ему. Но он уже знал: чтобы найти свой путь, нужно учиться и у других…
Когда сменяются виденья
Перед тобой в волшебной мгле
И быстрый холод вдохновенья
Власы подъемлет на челе…
«Жуковскому»Новые строки поэмы легли на лист – он будто преодолевал упругое препятствие, сжимая фразы, ставя рядом неожиданные слова, сливая понятия в одно емкое; сердце трепетало и сладостно билось, и он смотрел перед собой в пространство, кусал черенок пера, и движения его руки были порывисты, стремительны…
Когда же длинная, неровная колонка переправленных, вычеркнутых, надписанных строк протянулась через лист – он блаженно и весело заулыбался… Это была уже четвертая песнь. Стих был легок, игрив и насмешлив. Да, в этой песне он слегка пародировал своего учителя Жуковского. Тот тоже попробовал свои силы в русской сказочной поэме – написал «Двенадцать спящих дев», старинную повесть, но, увы, это было лишь стихотворное переложение немецкого романа X. Шписа. В ней были славянские слова – меч-кладенец, мурава, светлица, конь борзой, были славянские имена, а все остальное было немецкой мистикой, бесплотной, с искуплением грехов и боязнью земных радостей. В поэме Жуковского не было ничего русского!.. И все они – и Карамзин, и Жуковский, и Батюшков – наполняли своим вином чужие мехи.
Прием иронии – вольтеровский прием. Пародия – арзамасский прием… У Жуковского заколдованная дева призывает избавителя, а у него звучал сладостный призыв к любви:
…У нас найдешь красавиц рой; Их нежны речи и лобзанье. Приди на тайное призванье, Приди, о путник молодой!..
Он даже описал в подробностях визит петербургской прелестницы Шот-Шедель к нему во время его болезни:
…Она подходит, он лежит И в сладострастной неге дремлет; Покров его с одра скользит, И жаркий пух чело объемлет. В молчанье дева перед ним Стоит недвижно, бездыханна, Как лицемерная Диана Пред милым пастырем своим; И вот она, на ложе хана Коленом опершись одним, Вздохнув, лицо к нему склоняет С томленьем, с трепетом живым, И сон счастливца прерывает Лобзаньем страстным и немым…
Вот что ему вспомнилось: во время народного гуляния они с Дельвигом вырядились под простолюдинов – в кафтаны с борами, шапки с теплыми околышами и сапоги. Толпа вокруг плясала, горланила песни, гоготала, лущила семечки, щелкала орехи, сквозь толпу пробирались раскрашенные, раззолоченные кареты, запряженные лошадьми в нарядных попонах, снег истоптали тысячи ног, горели багровым пламенем и громко трещали костры – какая праздничность, какая пестрота красок, какая разноголосица, какое разнообразие лиц и одежд! Вот она, Русь!
Они остановились рядом с рослой, плотной девушкой, должно быть, из низшего сословия – набеленной, насурьмленной, с косичками до висков, с замысловато повязанным платком и в душегрейке, из-под которой виднелась длинная юбка…
В честь этой красавицы Дельвиг принялся вслух читать из своих Идиллий:
…И все оглянулись на Хлою прекрасную.
Хлоя Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила…
И еще:
… смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежные перси?
Вот и ты поплыла: вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор!
Прекрасные стихи, но как далеки они от действительности…
Как далеки они от этой девушки, лузгающей семечки…
Он, Пушкин, тоже тогда прочитал о Людмиле:
Дивится пленная княжна,
Но втайне думает она:
«Вдали от милого, в неволе,
Зачем мне жить на свете боле?
О ты, чья гибельная страсть
Меня терзает и лелеет,
Мне не страшна злодея власть:
Людмила умереть умеет!
Не нужно мне твоих шатров,
Ни скучных песен, ни пиров –
Не стану есть, не буду слушать,
Умру среди твоих садов!»
Подумала – и стала кушать.
О-о, это уже было ближе к натуре! Он в своей поэме стремился передать полноту и радость жизни… И рука с пером опять потянулась к бумаге…