Однажды в воскресенье, распустив таким образом волнистые пряди своих волос и чувствуя себя удивительно красивой, я читаю по настоянию тети Наташи вслух эту самую «Королеву золота». К несчастью, я вскоре дохожу в чтении до того рокового места, где геройский Стальное тело изъясняется в любви Луизе. Почему-то меня начинает бросать то в жар, то в холод, слова как-то застревают в горле, я мямлю и заикаюсь. Вот уже золотистая головка Луизы склоняется на могучую грудь Стального тела, вот он наклоняется и… о ужас! — я не в силах, буквально не в силах произнести слов «…их губы сливаются в долгом поцелуе». Я спотыкаюсь, умолкаю и вдруг ловлю на себе лукавый и смеющийся взгляд тети Наташи. Красная как кумач, я вскакиваю и выбегаю из комнаты. Больше я не соглашаюсь читать вслух романы, разве только невинные приключения мальчика Фрикэ в дебрях Африки.
У нас два учителя. Это братья Лыжины, которые живут в красивой даче на берегу Черной речки. У них большой сад и оранжерея. Их папа и мама и вообще все семейство не выговаривают буквы «л», причем каждый член семьи говорит вместо этой буквы какую-нибудь другую. Так, слово «лук» в произношении отца звучало как «рук», у матери оно превращалось в «гук», у Юрия Петровича в «ук», а у Павла Петровича в «вук». Особенно комично получилось, когда романтический и бледный Павел Петрович однажды с чувством прочел стихотворение: «…и скучно, и грустно, и некому руку подать в минуту душевной невзгоды… Жеванья? Что пользы напрасно и вечно жевать?..» Все неудержимо расхохотались, — в самом деле, какая глубокая правда: «напрасно и вечно жевать»!
Юрий Петрович был очень некрасив, но на редкость симпатичен. Его все любили, в особенности тетя Наташа в нем души не чаяла. Юрий Петрович был очень внимателен к ней — вникал во все ее хозяйственные заботы, интересовался ее рецептами, хвалил кушанья и с удовольствием оставался у нас обедать, зная, что этим доставит доброй тете Наташе большую радость. Она угощала его замечательно вкусным кисло-сладким хлебом своего изготовления, с изюмом. «Совсем как у Филиппова!» — восхищался Юрий Петрович.
Павел Петрович совершенно не был похож на своего брата. Высокий, стройный, весь какой-то серый — серые глаза, пепельные волосы, серый элегантный костюм, — он производил несколько холодное и высокомерное впечатление. Он часто кашлял — скорее притворно, чем естественно, жаловался на слабое здоровье, и, когда я как-то немного посильнее пожала ему руку, он болезненно сморщился и сказал: «Ради бога, осторожно, у меня очень хрупкие пальцы!» Все это смешило нас с Тином, в особенности эти хрупкие пальцы! «Тоже мне мужчина», — думала я с сожалением. Он преподавал нам русский язык и литературу, а Юрий Петрович все остальные науки.
До сих пор помню объяснения Павла Петровича, перед какими словами надо ставить запятую, где нужен мягкий знак, где удобнее поставить тире. Он очень интересно рассказывал о происхождении некоторых слов и выражений в русском языке, вроде лодырничать, бить баклуши, шантрапа. Слово «шантрапа», оказывается, имело курьезное происхождение. Один помещик любил музыку и пение и нанял себе француза-хормейстера для создания хора из крепостных крестьян. Со всей деревни согнали в помещичий дом крестьян, и француз вызывал их по одному в залу, — сидя за роялем, он пробовал голос и слух будущих певцов. Одним он говорил — «шантра», что по-французски означает «будет петь», в смысле — годится в хор, а послушав другого, морщился и, махнув рукой, изрекал: «Шантра па!» — то есть «петь не будет», не годится. Ожидавшие своей очереди мужики спрашивали выходившего: «Ну как, опять шантрапа? Эх ты, шантрапа!» Так и вошло это слово в русскую речь для обозначения человека бестолкового, никудышного.
Однажды Павел Петрович задал нам сочинение на вольную тему. Начитавшись разных Элизе Реклю и Буссенаров, я с большим воодушевлением написала повесть под названием «Охота на электрического ската». Рассказ велся от первого лица и изобиловал массой смертельных опасностей. Я была очень довольна своим сочинением и страшно удивилась, когда Павел Петрович, дочитав до конца, вдруг дико захохотал и, не в силах говорить, только показывал пальцем на последнюю строчку.
Ничего не понимая, очень обиженная его смехом, я прочитала: «…меня отвезли в больницу, но я не пришел в себя и умер, несмотря на все усилия врачей». «Что же в этом смешного?» — недоумевала я. «…Я умер, ха-ха-ха! А кто же тогда это писал, покойник?» Тут только я сообразила, какую глупость сморозила.
Наша тихая жизнь была нарушена приездом с большим нетерпением ожидаемой сестры Нины. Ее долго морили в карантине, куда отправляли всех приехавших из Советской России. Наконец ее выпустили, и тетя Наташа поехала за ней в телеге. Мы с Тином были потрясены внешним видом нашей новоявленной сестры. С телеги сошла очень полная румяная девушка, с головы до ног закутанная в огромный кумачовый платок, скрепленный булавкой под подбородком. На ее веселом белозубом лице светились темные глаза под сломанными углом черными бровями. Оказывается, Нина так растолстела после тифа, которым болела в Москве.
Вскоре мы слегка разочаровались в нашей сестре, так как, несмотря на веселый и смешливый нрав, она выразила довольно мало интереса к нашим развлечениям. Вставала она поздно, была ленива и медлительна, а когда мы раз пошли с ней кататься на санках, то она сразу же на них уселась и предоставила нам с Тином тащить ее. В свою очередь, мы ей показались наивными и невежественными дикарями. Беспредельное изумление выразилось на ее лице, когда выяснилось, что мы не имеем никакого понятия об «Интернационале» — гимне Советской России. Когда Нина убедилась, что мы не слышали и таких слов, как «митинг», «пролетарий», «Совдеп», то рьяно принялась уничтожать эти пробелы нашего образования, и вскоре мы пели не только «Интернационал», но и «Варшавянку» и даже «Похоронный марш», в торжественных звуках которого в моей памяти воскресла полузабытая картина похорон жертв революции на Марсовом поле.
Неестественная полнота Нины очень скоро исчезла, но фигура сохранила кошачью мягкость и округлость. У нее было на редкость изменчивое лицо: утром, едва вылезши из постели, она была совсем нехороша — глаза заспанные, движения вялые, медлительные, говорит нехотя, словно тянет, как тянучку какую, — лицо скучное, недовольное. Зато вечером, в обществе, она совершенно менялась. Из заспанной и вялой делалась оживленной и прехорошенькой. Нина очень любила наряжаться и прихорашиваться перед зеркалом. Бывало, наденет на себя какую-нибудь кофточку или платье — обязательно красного цвета! — в уши вставит цыганские серьги, нацепит бус, браслетов и кокетничает перед зеркалом, приговаривая с глубоким убеждением: «Я, может быть, не красавица, но я очень хорошенькая, исключительно хорошенькая! Всякий мужчина, увидев меня, скажет — вот это хорошенькая девушка!»