«Но, мсье Хемингуэй, — поведал мне Пьер, — с первого дня после приезда жизнь моя превратилась в настоящий кошмар. Эта роскошная машина, но мсье Фитцджеральд не разрешает менять масло. Он говорит, что в машине французское масло и его нельзя менять. Вот почему эта прекрасная машина дымится. Посмотрите! Прямо на моих глазах! Я показываю ему этот черный дым, он знает, что происходит, но все равно не разрешает мне ничего делать. Пожалуйста, может, вы сможете как-то повлиять на него?»
Они жили в очаровательном особняке с зеленой лужайкой, прямо на берегу, а большие деревья придавали ему некоторую меланхоличность. Скотт и Зелда были одеты очень элегантно и богато и сильно налегали на спиртное. Скотт знал, что я люблю бургундское, и на столе меня ждали шесть бутылок прекрасного вина, все открытые. Оказалось, Скотт и Зелда предпочитали мозельское, и бургундское было припасено только для меня. Шесть откупоренных бутылок! Представляешь? Там была и очень симпатичная цветная служанка, и каждый раз, когда она приносила новые блюда, Скотт говорил: «Ты ведь самая славная попка, которую я когда-либо имел, правда? Скажи об этом мистеру Хемингуэю!» Девушка ни разу не ответила ему, сохраняя полную невозмутимость. Кажется, он раз десять произнес эту фразу: «Скажи ему, какая ты милая пипочка!» Он просто не мог остановиться.
После обеда Скотт заговорил о Гертруде Стайн. Он никак не мог спокойно отреагировать на одно ее высказывание. Когда-то Гертруда заметила, что слава Скотта отличается от моей. Скотт, всегда неуверенный в себе, тут же решил: Стайн хотела сказать, что я гораздо известнее и популярнее, чем он. Когда он в первый раз заговорил об этом, я заявил, что все рассуждения Гертруды — абсолютная глупость, потому что мы оба настоящие писатели и останемся такими, пока живы, и смешно нам соревноваться в таких вещах, как слава и известность. Но он все не мог забыть слова Гертруды и снова и снова вспоминал их.
Когда мне было уже пора ехать на вокзал, как-то так получилось, что и Скотт, и Зелда исчезли, и никто не мог мне сказать, где найти Пьера и «хотчкис». Пришлось остаться ночевать, что, как видно, и входило в планы Скотта. На следующее утро Скотт, свеженький, с ясными глазами, в голубом блейзере и белых фланелевых брюках, радостно приветствуя меня, предложил сыграть в крокет. Поезд в тот день был только один, поэтому я согласился, решив, что у меня есть немного времени до отъезда. Когда же пришло время собираться, я четко дал понять, что пропускать этот поезд совсем не входит в мои планы. Скотт и Зелда захотели меня проводить на вокзал, но при этом они собирались так медленно, что в результате у нас на дорогу уже совсем не было времени, мы почти опаздывали. Скотт ехал, высунув одну ногу в окно машины. Он был страшно недоволен, что я уезжаю, и, когда мы уже были почти у вокзала, резко двинул ногой и попал в ветровое стекло, при этом сильно поранившись. Он тут же приказал Пьеру ехать к врачу, я же велел гнать сначала на вокзал, а уж потом — к врачу. Скотт раскричался и чуть не забился в истерике. Чтобы привести его в чувство, мне пришлось дать ему хорошую затрещину. Зелда, забившись в угол на заднем сиденье, непрерывно хныкала. Вся машина была в осколках стекла и пятнах крови. Бедный славный Скотт.
Эрнест посмотрел на дорожные рекламные щиты и продолжил свой рассказ о Скотте:
— После моего отъезда я послал Скотту письмо. Я писал, что хотел бы увидеться с ним, если только он снова будет способен нормально общаться, что мы не герои драмы, а просто писатели, которые должны писать, и все, и не стоит ему корчить из себя трагическую личность.
Конечно, его женитьба на Зелде была трагедией. Я говорил ему, что Зелда, страшно ревнуя его к работе, всегда будет стараться победить и это разрушит его, Скотта, и как личность, и как писателя. Я никогда не скрывал от него, что, как только увидел Зелду, сразу же понял: она безумна. Но Скотт влюбился и не замечал того, что было очевидно для всех. Он стал очень странным, а это делало его весьма уязвимым, ранимым. Понимаешь, эта нелепая женитьба на сумасшедшей — совсем не тот тип обоюдовыгодного супружеского союза, который необходим писателю. Я говорил об этом Скотту, поскольку полагал, что горькая правда как-то встряхнет его, пытался убедить его изменить свою жизнь; рассказывал о Джойсе, о том, что он был такой же ненормальный, как и Скотт, говорил, что большинство пишущих — немного странные люди. Но, черт возьми, если ты писатель, ты не смеешь погружаться в свои личные трагедии. Ты должен радоваться им, приветствовать их — ведь писатель становится настоящим мастером, только пережив глубокое горе. И если в твоей жизни произошло что-то серьезное и ты смог с этим справиться, считай, тебе повезло — у тебя есть о чем писать. Но не забывай, что ты, как и ученый, ставящий эксперименты в лаборатории, не должен врать. Нельзя мухлевать и притворяться. Честно переживай свое горе. Вот что я говорил Скотту. И еще я говорил ему, что на этом этапе своей жизни, когда он так страдает, он может писать даже в два раза лучше, чем когда-либо, абсолютно трезвый или в состоянии запоя, с Зелдой или без нее — все равно. Я честно пытался ему помочь, но у меня ничего не получилось. Он не хотел меня слушать, злился и совсем не работал.
Теперь мы ехали по красивейшим местам Ван Гога и в Ним попали уже к обеду.
Дорога навевала Эрнесту воспоминания о тех днях, когда он жил с Хэдли в Эйгус-Морте; однажды они перепачкались соком грецкого ореха, потом бесцеремонно влезли в круг танцующих цыган. Их безумный танец, вдохновленный видом льющегося вина, скоро кончился, поскольку, танцуя, было трудно пить. Потом они целую неделю оттирали пятна на одежде.
Проезжая Люнель, мы остановились полюбоваться памятником в центре города — черным, в натуральную величину, быком, установленным на белом каменном постаменте.
— Этот город — родина Сангле, одного из самых замечательных быков, когда-либо живших на этом свете. Люди привязывали розу между его рогов и вручали приз в три тысячи франков смельчаку, способному достать цветок.
На ночь мы остановились в Монпелье. На улицах городка шумел праздничный карнавал. Мы медленно ехали мимо предсказателей будущего, тиров, игровых комнат, где с помощью ловкости и удачи можно было сорвать хороший куш. Эрнест хотел возобновить стрельбу по голубям, но, когда мы остановились и вылезли из машины, передумал.
— Если я возьму в руки ружье, боюсь, скорее пристрелю себя, чем голубя.
На следующий день наш путь проходил через Бежир, к подножью Пиренеев, маленькому городку Каркассон, спрятавшемуся за крепостными стенами. В Бежире мы остановились, чтобы спросить, куда ехать дальше (Адамо этого нам так никогда и не простил), у старика, загоравшего на ступенях собора Святого Назария. Когда мы отъехали, Эрнест сказал: