Вы говорите, что вы пишете ко мне слишком резонабельно, думаете, как чиновник восьмого класса, философствуете пошло; все это лишь слова. Вы говорите не резонабельно, солидно, серьезно, и я с вами во всем совершенно согласен. Ссора с отцом еще не погибель, она необходима, бороться я не прочь; ошеломил он меня, но не навсегда; вот я, наконец, и очнулся. Будь у меня деньги, конечно, с этой женщиной наделал бы я пустяков и прожился бы весь. И это должно бы быть непременно, и было бы. Но, милый Виссарион Григорьевичу так долго евши горькую гадость, не видавши ничего порядочного давно, уж истомившись до смерти голодом, вдруг попадает сладкий кусок; схватил его, и думаешь обожраться, и в эту-то минуту должен его от себя оттолкнуть; а откушавши немного, — и узнал в нем такую сладость, какой никогда не воображал. Ведь теперь и больно; знаю, что есть лучше этой жизни, знаю прелесть божественных идеалов, и как они человеку необходимы, и как без них человек — скотина. Но в физической жизни есть жизнь не скотская, а человеческая, святая; но пожить ею, конечно, не целую жизнь — это невозможно — но год, другой в свой век было бы и у вас и у меня дело не лишнее. Готов до гроба всей душой любить я жизнь духовную, готов обожать и благоговеть перед теми образами, которые в горькие минуты нашей жизни являются к нам, как ангелы утешители, готов любить и долго и свято красоту земную. Но встреться вновь милая женщина, эта живая волшебница земной действительности, не смотря на слабое мое тело, упаду опять весь в ее горячие объятия, — и умереть, когда это будет необходимо. Но умереть насильно — это глупо; жизнь должно тратить и беречь. Смешно вам слышать от больного такие душеспасительные мысли. Что ж делать? — и умираю, а все ищу кого другого.
Вы говорите, что уж у вас для меня есть отдельная комнатка. Благодарю вас, тысячу раз благодарю заранее. В настоящем моем положении это для меня клад. Жить в Петербурге и с вами, — венец желаний. Это не лесть, ее у меня к вам не было и нет. Советуете скорее, как можно, перебраться туда на житье, хоть бы это было и без средств, и пешком. Эту необходимость давно уж я чувствую душою, давно мне день и ночь шепчет тайный голос об этом, давно я мыслию живу не в Воронеже, а в Питере, и несколько лет одно у меня тайное желание переселиться в Петербург, бросить Воронеж. Да здесь мне и не ужиться, все люди не по мне, и я не по них, мы с ними друг другу не нравимся, друг к другу холодны, разошлись. Теперь во всем городе у меня не только нет милого человека, нет даже и такова, с кем можно убивать время, и кто б пришел ко мне и не был бы мне тяжел. Конечно, это не житье, а каторга, и я, что день, больше начинаю чувствовать это убийственное одиночество, пустоту в людях.
Но, за всем тем, я решительно вам теперь ничего не скажу — до тех пор, пока совершенно выздоровею, — и больной из двора никуда ни шагу. Характер моей болезни не позволяет мне отваживаться ни на какой свободный резкой шаг, она же притом имеет неожиданные, но смертельные кризисы: в течение шести месяцев три раза я был на пороге гроба. Одна мысль, что подобный случай сделается в дороге, уже делает меня трусом; притом, выздоровевши, мне непременно надобно решительно говорить с стариком о уплате долга, сделанного мной в Петербурге и Москве, и здесь рублей триста, потому что я лечился займом, и он на лекарства денег давать отказался. Теперь, однако ж, в этом я не нуждаюсь; у нас в доме половину верха заняла аптека, так я начал лекарства брать у себя, и старик молчит.
Второе: надо же с ним поговорить в последний раз и о моем отъезде, и как он его думает ли, да хочет ли чем поддержать, или нет, даст ли что или ничего. И тогда-то уже я к вам напишу, что я должен делать, и как у нас все кончится. Теперь же мне говорить с ним нельзя; иногда дело дойдет, что надо будет погорячиться, а всякое раздражение для меня слишком опасно. Я теперь ни больше ни меньше, как тело в пеленках, связанный по руки и по ноги: тут средств никаких; сам собою чтобы сделал, — нельзя, сил нет. Опасно выходить, опасно много ездить, опасно быть на сыром воздухе, опасно сердиться, опасно слишком отягощать голову заботами. Чорт возьми это состояние, так оно хорошо. Но только я не трушу; проживаю время спокойно, не думая о многом, жду лучшего времени и лучшего ветра; дождусь — хорошо, не дождусь — не надо; ведь не один я прождал его свой век. Глупая мысль! О лучшем — воли нет. Уж меня, наконец, сказать прямо, не старик связал, а болезнь, да пострел побери все это, авось пройдет.
Как выздоровею, тотчас я вам напишу. Чем кончу с стариком, тоже за раз напишу. До тех же пор прошу вас обо мне не заботиться, не тревожиться. Какие нужно меры взять, взяты, а в животе-смерти Бог волен.
Вы не так поняли о тесном круге моих знакомых. Я писал вам о них, не жалуясь на малое число, а гордясь, что я имею их, — таких людей, которых можно душой любить, и которые весьма редки. И их часто сотни не имеют одного, а я один имею несколько.
О пьесках, с этим письмом посылаемых, я вам ничего не скажу; которые хороши — напечатайте, которые дурны — оставьте, которые нужно поправить — заметьте и пришлите.
О вашей статье, ошельмованной цензурой, я знал тогда же, что она вами написана была не так, знал, что она была полна и что вы ни за что б не выкинули из нее одного слова, но что ее так обасурманила цензура. Но я намекнул вам об этом не так, потому что боялся за вас; я начал подумывать, чего не сделали ли дурного, а ваше долгое молчание каждую неделю более и более эту мысль мою утверждало, и меня до смерти мучила об вас неизвестность. Чорт знает, чего с нами не могут сделать! Ведь мы люди грешные; особенно теперь, в моей болезни, нужно хоть немножко укорениться мысли, хоть бы самой нелепой, — ну уж она от меня и не отстанет и начнет разрастаться более и более.
Не в добрый час я начал это письмо! Только я сяду, начну писать, кто-нибудь тотчас явится и перервет. Досадно. Например, вчера является молодой офицер, или хорунжий, с Дона; жил в Питере, учился военному ремеслу, едет домой; в Воронеже у него не достало денег, — пришел просить сто рублей (у меня сто рублей!) Говорю: нет. Не верит, — нужно, да и только. Насилу отвязался, нашел ему человека, который даль. Такие чудные люди эти офицеры: в одну минуту и знакомятся, и просят об одолжении.
Я слышал: начал издаваться тетрадями Гете; будете писать, напишите, пожалуйста, кто переводить и какая цена? Я выпишу, если перевод хороший. Да напишите, как идут „Отечественные Записки“? Как поправляется Андрей Александрович? Развязаны ль долги? И на следующий год будут издаваться, как шли последние два года, или для сведения конца с концами? Это все меня весьма интересует. Но больше всего мне знать хочется, как идут ваши дела, так же ли, как прежде, лучше ли? Хорошая квартира и богатая мебель — знак улучшения. Но отколь она? — Не знаю.