Не знаю, получили ли вы письмо, посланное мною в посту с одним немцем; адрес на имя конторы «Отечественных Записок», а он взял, да и отдал его на городскую почту; получили или нет, будете писать, пожалуйста уведомьте. С ним вместе я послал письмо князю Вяземскому и очень важное. Да, пожалуйста, при письме напишите адрес князя Одоевского. «Отечественные Записки» получаю исправно. «Современник» присылает Плетнев, а за что, Бог весть. Выздоровею — буду читать; ваши же статьи все до одной прочтены. Вторая статья о Петре Великом урезана вами много. Что это вам вздумалось так ее сократить? Более писать не знаю вам что и о чем. Не сердитесь, пожалуйста, за долгое молчание.
Любящий вас телом и душою
Алексей Кольцов.
23 октября 1841 г. Воронеж.
Тысячу раз, милый Виссарион Григорьевич, благодарю вас за участие, которое вы так искренно принимаете в моем положении, и в котором я никогда не сомневался. Ваша благородная натура или любить всей душой, или ненавидит. Но ваше участие меня не обрадовало, но опечалило. Я писал вам обо всем, что у меня делается и что со мною делают, не для того, чтоб вас этим поразить, убивать и мучить, а потому, что у меня на душе мои дела отяготели, и мне их надо было куда-нибудь передать, чтобы хоть на время отвязаться от них, забыться. Передать — кому же? Кроме вас, у меня некому; ну, вот вам я и написал о них. С этих же пор между нами должно положить условие, что я должен к вам писать обо всем откровенно, как это и было до сей поры, — да иначе я не могу и сделать; — но чтобы вам обо мне не беспокоиться, не заботиться, не мучиться. Когда уж придет до последней крайности, тогда я сам к вам напишу и попрошу вас обо мне позаботиться.
Не в первый раз я под тяжестью обстоятельств, не в первый раз я их переживал. Проживши за тридцать, немного видел я светлых дней, а непогожих целые годы, — а жив еще. И будь я хоть немного приготовлен к этому обману, к этой отцовской подлости, я б перенес бы легко, как необходимость, а всякая необходимость есть дело святое: от нее не убежишь. А то нечаянно, вдруг, в одну минуту изломилось то, что строил я много лет так осторожно, осмотрительно, с такими лишениями и времени и сил.
Вот что ошеломило меня; а тут еще эта женщина, эта дьявол- женщина свела с ума. Сойдись она со мной годом раньше, и ничего б, и все бы пошло прекрасно. Но ведь нужно же сойтиться всему в одно время; подлость отца, моя ошибка, погибший десятилетний труд, разрушенные надежды, безденежье, — и в них крайняя необходимость… Они, чорт возьми, хотя бы не моим силам не в перенос, — и я упал. Дух изменил, натура распалась, обессилела, в ней давно, может быть, и приготовлялось это распадение, и оно еще бы скрывалось до времени и, открывшись, разом положило б меня наповал. Да и то чуть не положило. Но ее посторонний толчок обнаружил и пробудил до времени.
Начинает болеть грудь чертовски. Лечим. Пошла испарина, всякую ночь обливаюсь потом, как водой, жажда страшная, адская — мочи нет; все идет в испарину, тело слабнет; купаемся в реке — открывается кашель желудочной; что ешь, все вон; мокрота валить. Кашель лечим, желудок расстроился: понос, не варить ничего; во всем теле разлом, мучить скрытый геморрой; внутри из одного места в другое переходит ревматизм. В это время я вижу: дело дурно, гадко, жизнь изменяет; я оставил дела торговые, все занятия, оставил чтение, принудил себя ни о чем не мыслить, сказал: писем мне не отдавать, и даже перестал грезить о Петербурге; из человека я сделался идиот. С утра думаю до вечера, какую пищу, как приготовить; толковать об этом по целым часам с кухаркой; есть насильно, купаться, спать, не спится — лежать в постели зажмуря глаза и уверять самого себя, что спишь.
Так прошло три месяца. Стал выздоравливать, понемногу поправляться, осиливать, начал ходить, проехаться, — бух, воспаление в почках, и я снова чуть-чуть не умер. Но умный мой лекарь начал возиться и с этой болью, и она тоже насилу начала проходить, и я снова начал поправляться здоровьем.
Хоть я и теперь еще сижу в комнате, но мой лекарь уверил меня, что скоро можно будет показываться на воздух, что это был кризис самый опасный и последний, что у меня остается еще ревматизм, что надобно будет принимать содовые порошки — и долго. Я бы ему во всем бы и не поверил, — нет, он такой человек, что ему не верить нельзя. Но в самом деле, я стал чувствовать, что мне лучше: и силы снова стали показываться в теле, и состояние моего духа начало приходить в прежнее положение. Что-то будет дальше, а то уж я октябрь-то стал кое-что почитывать; что было вчерне написано весной, поправил, кое-что поправил из старых пьесок, с пяток написал вновь. Это меня самого обрадовало чертовски, и я начал снова кой о чем мечтать, фантазировать, каждый день беседовать с вами, с Василием Петровичем, волочиться мыслью по Петербургу.
И до того я иногда погружаюсь в мир моих мечтаний, что я предчувствовал впереди, что вы написали и послали мне письмо, и готовился уже отвечать. В воскресенье посылаю на почту: нет ли номера «Записок» и письма; сказали, нет. Досадно, кажется, должно бы быть, — и почтальон приносить письмо. Обрадовался, как ребенок. Читаю: и Василий Петрович тут же; чорт возьми, этого я не ждал; я думал, он в Москве, а он в Питере с Белинским, — и мне стало грустно, глубоко грустно. Крыльев нет, расстояние большое. Если бы я приехал теперь в Питер, я бы пришел прямо на вашу квартиру, не спросил бы: «здесь ли квартирует Белинский?» но — «дома ли Белинский?» Вот вопрос: «Марья Ивановна вновь у вас, не прежняя, а другая; — и эта, вы говорите, лучше? Чего же трусить, робеть? К делу, — осрамился, и квит; по крайней мере можно будет сказать, как чиновники говорят XIV-го класса: „она хотела, да я пренебрег“.
Видите ли, что мое положение было гадко, очень гадко, а болезнь не шуточная; положим, положение или дела мои с отцом все те же, но здоровье мое стало поправляться, а это не шутка: выйтить из подобной болезни — все равно, что родиться вновь. И лекарь у меня, — хоть вы не предполагаете их у нас, да и в самом деле почти нет, — но на мое счастье как-то случайно живет у нас человек очень хороший, — расположен ко мне прежде болезни, я его слишком уважаю; все это питало мою надежду и заставило слепо ему верить, — и я не обманулся.
Вы говорите, что вы пишете ко мне слишком резонабельно, думаете, как чиновник восьмого класса, философствуете пошло; все это лишь слова. Вы говорите не резонабельно, солидно, серьезно, и я с вами во всем совершенно согласен. Ссора с отцом еще не погибель, она необходима, бороться я не прочь; ошеломил он меня, но не навсегда; вот я, наконец, и очнулся. Будь у меня деньги, конечно, с этой женщиной наделал бы я пустяков и прожился бы весь. И это должно бы быть непременно, и было бы. Но, милый Виссарион Григорьевичу так долго евши горькую гадость, не видавши ничего порядочного давно, уж истомившись до смерти голодом, вдруг попадает сладкий кусок; схватил его, и думаешь обожраться, и в эту-то минуту должен его от себя оттолкнуть; а откушавши немного, — и узнал в нем такую сладость, какой никогда не воображал. Ведь теперь и больно; знаю, что есть лучше этой жизни, знаю прелесть божественных идеалов, и как они человеку необходимы, и как без них человек — скотина. Но в физической жизни есть жизнь не скотская, а человеческая, святая; но пожить ею, конечно, не целую жизнь — это невозможно — но год, другой в свой век было бы и у вас и у меня дело не лишнее. Готов до гроба всей душой любить я жизнь духовную, готов обожать и благоговеть перед теми образами, которые в горькие минуты нашей жизни являются к нам, как ангелы утешители, готов любить и долго и свято красоту земную. Но встреться вновь милая женщина, эта живая волшебница земной действительности, не смотря на слабое мое тело, упаду опять весь в ее горячие объятия, — и умереть, когда это будет необходимо. Но умереть насильно — это глупо; жизнь должно тратить и беречь. Смешно вам слышать от больного такие душеспасительные мысли. Что ж делать? — и умираю, а все ищу кого другого.