Хоть бы теперь и цензура: отесенькина рукопись пропущена почти вся без помарок, то пропущено, что отесенька решался даже уступить. Слава Богу, это так приятно, что истинно не так тяжело и горько на душе отзываются наши другие неудачи.
Константин был у Крузе с поправками, сделанными отесенькой. Крузе, которого Константин очень хвалит, еще уменьшил исключения, но посоветовал Константину съездить к Назимову, потому что Назимов, может быть, захочет послать все-таки к министру рукопись, так как тот сказал уезжая: «Пришлите мне рукопись», но это в таком случае, если б отесенька не согласился на поправки. Константин был у Назимова, тот принял его очень ласково и тотчас же согласился не посылать рукописи, если Крузе берет на себя ответственность. Назимов добрейший человек, и Крузе говорил потом Константину: «Я знал, что он вам не откажет, он никогда не отказывает». Назимов, между прочим, говорил с Константином тоже о Клейнмихеле; он еще до сих пор не может поверить и боится предаться вполне этой радости. Удивительно, каково надобно быть человеку, чтоб возбудить во всех, во всем государстве такое общее счастие и радость своей отставкой. Чевкина все очень любили как самого честного и благонамеренного человека, вполне русского, даже славянофила. Крузе рассказал, как он пересматривал с министром отесенькину рукопись. Рассказ о бунте учеников министр было усомнился пропустить, но уступил скоро убеждению Крузе и даже прибавил, что сам так же бы поступил в молодости. Насчет же славянофилов министр сам уже пропустил, тогда ему Крузе сказал, что у них, напротив, есть предписание не пропускать слова славянофил , на что ему министр дал почувствовать, что теперь не то время. И точно, видно, были сделаны какие-нибудь распоряжения не стеснять славянофилов. Каково было удивление Константина прочесть в диссертации Гладкова печатно беспрестанно ссылки на свою статью о древнем быте славян с величайшими похвалами, тогда как еще недавно министр сам называл ее чуть не революционной, и тогда как циркуляром было запрещено не только пропускать похвалы, но даже возражения на нее, даже просто не позволено было ссылаться на нее. А теперь целая диссертация, основанная на ней и печатно ее восхваляющая. Крузе сказывал, что было предписание, в котором позволялось пропускать рассуждения о родовом быте, но о быте общинном, как об революционном, запрещалось.
Зиновьев уверяет Константина, что министр имеет намерение снять с них подписку, если это будет, то это покажет окончательно намерение нашего правительства, дай Бог, какое это будет счастие. Но как объяснить выходки министра в разговоре с Константином? Тем разве, что в голове у министра еще не все вдруг уяснилось, он очень забывчив и вдруг вспомнит старое впечатление и путает все; или не написал ли ему Вяземский что-нибудь вследствие письма Константина, а он Вяземскому очень доверяет и находится, кажется, под его влиянием. Вяземский должен быть на днях в Москву и Константину необходимо с ним повидаться и откровенно переговорить. – В самом деле, может быть, справедливо замечание, почему Вяземский мог написать такие стихи и такую статью о государе Николае Павловиче; потому что, живя за границей в такое время, когда везде слышались оскорбление и злоба против России, и особенно против государя Николая Павловича, он слил в одно в своем впечатлении Николая Павловича и Россию. Говорят, что за границей нельзя слушать равнодушно брань на государя, хотя бы дома сами его бранили гораздо более. К тому же надобно прибавить, что Вяземский был дома в такой ипохондрии, которая граничила с сумасшествием, и все это время проводил за границей. Возвратясь же в Петербург, он там нашел чуть не поклонение государю Николаю. К тому же христианская кончина государя Николая не могла не сделать на него впечатления. Надобно надеяться, что, приехавши в Москву и услыхавши другие речи, он поймет другой взгляд. Вот еще замечательное и важное доказательство иного направления. Князь Львов, который был отставлен из цензоров за пропуск сборника Тургенева, так что ему не позволено было служить, теперь назначен цензором. Каково! Говорят, ему предлагали другую должность, но он не хотел взять; за него многие просили, и государь велел справиться, точно ли он не виноват и был ошибочно отставлен; сделали об этом запрос Назимову; тот очень благородно отвечал, что он по совести убежден что Львов вполне прав и невинно был отставлен. Погодин рассказывал Константину, что был недавно у Ермолова и нашел его бодрым и свежим и духом, и телом, и умом, как в цвете лет. Ермолов называет поступок Муравьева (т. е. атаку Карса) просто безумием, хотя вообще Ермолов любит и хвалит Муравьева. Истинно гнев Божий! Сколько ужасной гибели, и совершенно даром, и каких людей! Ермолов говорил также о том, что вытерпел Меншиков, будучи главнокомандующим в Крыму, как его там мучили и оскорбляли и не исполняли его требования. Два раза посылал он своего адъютанта требовать подкрепления (кажется, перед высадкой), на что ему государь отвечал: Ты скоро будешь бояться свой тени! – Каково было это принять. Но я все-таки уверена, что государь не мог бы так быть уверен в невозможности высадки, если б его не постарался в этом убедить и поддерживать этот злодей и предатель Нессельроде.
Ермолов называет Пелисье нашим спасителем, потому что он, разделив свои войска и направив их на разные пункты, лишил себя всякой силы и возможности действовать против нас с успехом. В Николаеве, говорят, ничего не будет, это только демонстрация пустая. Не знаю, вследствие ли расспросов Погодина, но Ермолов ему сказал, что он сам предлагать себя не будет и что если ему предложат, то он будет отговариваться, что ему не под силу теперь, но что, если государь будет непременно этого желать, он сочтет за долг согласиться.
Разумеется, он примет начальство, и если Бог благословит, то может еще поправить сколько-нибудь наши дела, как они уже ни испорчены. Погодин сообщил Константину, что написал к Дмитрию Оболенскому письмо об Ермолове, именно указывая на него как на главнокомандующего, а Дмитрий Оболенский перешлет это письмо к Константину Николаевичу. Дай Бог, чтоб это удалось. Погодин имеет теперь весьма большое значение и даже влияние; он получил недавно письмо от секретаря князя Долгорукова (военного министра), писанное по поручению князя и от его имени, в котором князь спешит поздравить Погодина с огромным успехом его статьи, которая нашла полное сочувствие в общественном мнении, и что это ему особенно приятно сообщить и т. д. Что Долгоруков, который был против его статьи, пишет к Погодину такое письмо, это так замечательно и удивительно, что не знаем, как объяснить. Конечно, вероятнее всего, что Долгоруков этим письмом хочет сам себя оправдать перед общественным мнением, которого значение, может быть, они уже начинают чувствовать. Особенно теперь, когда Клейнмихель должен упасть.