"Может, лучше вставить дипломата, финансиста, Клуб и т. д. в ту часть, где Шарлю направляется к Жюпьену. Он спросит про новости о войне. Так будет лучше.
* * *
Подумать, чтобы дать господину де Шарлю во время войны слова: "Вы только подумайте, не осталось больше выездных лакеев и официантов в кафе! Вся мужская скульптура исчезла. Это еще больший вандализм, чем уничтожение реймсских ангелов. Вы только представьте, я сам видел, как депеши вместо телеграфиста... разносила женщина!"
* * *
Прежде чем прийти к этому, надо будет уладить вещи следующим образом:
"Знаете ли вы Вердюренов?" - почти как в черновике, до страницы, озаглавленной Страница.. [144] ...и на этой странице к фразе: "Разве можно отказать в чем-нибудь такой душечке?" добавить тогда, быть может: "Салон Вердюренов не был..." и весь кусок о салоне. Затем продолжить этим:
"Первое впечатление, произведенное Сваном у Вердюренов, было превосходным. То, что душечка сообщила о его связях, побудило госпожу Вердюрен опасаться "зануды". Но ничего подобного..."[145]
Таким образом, произведение выстроено из "кусков", которые будут позже наложены на расплавленную массу или состыкованы, чтобы образовать мозаику согласно заранее продуманному плану. В чем Пруст похож на многих великих художников, которыми восхищался, и он сам сознавал это.
"Гюго, - говорил он, - создал восхитительные стихотворения, не связанные между собой, и назвал это "Легендой веков" [146] - заглавие, относительно которого произведение не удалось, несмотря на восхитительные вещи, которые оно содержит, но прекрасные сами по себе. Бальзак, благодаря тому, что смотрел на свои книги взглядом постороннего, который с отеческой снисходительностью нашел бы в одной возвышенность Рафаэля, в другой простоту Евангелия, замечает вдруг, насколько было бы величественнее и еще возвышеннее, если бы он перенес тех же персонажей из одной книги в другую, и дает, таким образом, своей "Человеческой комедии" единство - искусственное, быть может, но которое является последним и самым прекрасным мазком кисти..."
Все, что мы обнаруживаем в Тетрадях и Записных книжках касательно приемов работы Пруста, позволяет, с одной стороны, утверждать, что для создания своих персонажей он пользовался словами, жестами, мыслями, характерами, подмеченными в жизни, но также и то, что никакой определенный "ключ" не откроет дверь таинственного строения, потому что любой книжный персонаж создан из многих реальных. Заметки из Записных книжек, где по поводу какой-нибудь фразы говорится: "Для Бергота или Блока", показывают, до какой степени было широко пространство неопределенности, поскольку два персонажа, которые кажутся нам различными вплоть до противоположности, имеют, однако, в глазах Пруста, некое общее поле, сколь бы узким оно ни было.
По поводу этих "ключей" произведения надо прежде всего привести свидетельство самого Пруста. Оно содержится в пространном посвящении "Свана" Жаку де Лакретелю, который задавал ему вполне законные вопросы: "...K персонажам этой книги нет ключей, или же восемь-десять к одному единственному... В какой-то момент, когда госпожа Сван прогуливается возле "Голубиного тира" [147], я вспомнил об одной восхитительно красивой кокотке того времени, которая звалась Кломениль. Я вам покажу ее фотографии. Но Госпожа Сван похожа на нее только в ту минуту. Повторяю вам, персонажи полностью вымышлены, и нет никакого ключа..."
Никакого ключа... Это верно в буквальном смысле: ни один персонаж книги не является копией какого-либо реального существа: "В какой-нибудь смешной черте художник видит прекрасное общее место: в его глазах она присуща наблюдаемому человеку не больше, чем в глазах хирурга обнаруженное у него довольно распространенное нарушение кровообращения..." Ко всем сменяющим друг друга людям он относится с одинаковой любовью, так что сам не смог бы сказать, у кого конкретно позаимствовал слово, взгляд. "Книга - это обширное кладбище, где на большей части могил уже нельзя прочесть стершихся имен..." Может показаться кощунством списывать с другой чувство, которое больше не внушает та, что послужила моделью во времена наброска, но в литературном отношении, благодаря подобию страстей, это не только допустимо, но даже необходимо. Именно эта привилегия художника позволяет ему "вставить туда, куда ему угодно, какое-нибудь благословенное воспоминание, поместить на самую заветную страницу своей книги печальный цветок анютиных глазок, все еще желто-лиловый, как вечер после стихшей грозы, цветок, который он так долго прижимал к своему сердцу". Порой он делает королевой пастушку; в другом месте, чтобы сбить со следа читателей, переносит в самую заурядную среду салон какой-нибудь герцогини. Ему хорош любой маскарад.
"Отсюда тщетность исследований, в которых пытаются угадать, о ком говорит автор. Ибо даже откровенно исповедальное произведение стоит, по меньшей мере, в ряду многих эпизодов жизни автора: предшествующих, тех, что его вдохновляли; последующих, которые похожи на него ничуть не меньше, так как особенности последующей любви копируются с любви предшествующей..."
Но эти общие принципы, согласно которым никто не является единственным прототипом какого-либо персонажа, отнюдь не отрицают того, что для какой-то части этого характера позировали многие. Письма Пруста показывают, что он не скрывал от своих друзей, когда это было лестно, что воспользовался их чертами. Своим остроумием герцогиня Гер-мантская отчасти обязана госпоже Строс, и Пруст приписывает Ориане многие ее "словечки".
Марсель Пруст госпоже Строс: "Всех тех "словечек", которые я хотел употребить, мне не хватает. Естественно, я процитировал:
"Я как раз собиралась это сказать!" - "Камброн"[148] - "Если бы, мы могли заменить невиновного..." - "Я много слышала о вас" - "Вы меня ставите в положение Химены" - "Так значит, у вас есть?" и еще некоторые другие. Но надо, чтобы вы мне напомнили еще, лучшие..."
Портрет госпожи де Шевинье в "Забавах и днях", ее птичий профиль, хрипловатый голос создают преходящую и реальную основу герцогини. Очень красивая графиня Грефюль позировала для принцессы Германтской. Шарлю не является Робером де Монтескью, но пылкость его речи, выразительная суровость его гордыни позаимствованы из ранних прустов-ских подражаний поэту; тогда как его физический облик принадлежит барону Доазану, кузену госпожи Обернон, и "вполне в этом роде".
Много говорилось, что Сван - это Шарль Аас, сын одного биржевого маклера, "лелеемый в закрытых салонах за свое изящество, вкус и эрудицию", член Жокей-клуба, баловень Грефюлей, друг принца Уэльского, графа Парижского, носивший, как и Сван, рыжий ежик на манер Брессана. Элизабет де Грамон делает любопытное замечание, что Haas по-немецки значит заяц, a Swanne - лебедь, и изящно транспонирует эту фамилию. Конечно, Аас дал некоторые черты Свану, но его поверхностная эрудиция была дополнена за счет другого из-раелита, Шарля Эфрюсси, основателя "Газеты изящных искусств". Тем не менее, Сван является прежде всего воплощением самого Пруста, который также ясно узнается в тех вариантах из Записных книжек, где молодой Сван выступает сначала героем приключений, приписанных затем Рассказчику. Позже (говорит Бенжамен Кремьё) Пруст, испытывая потребность изобразить две стороны своей натуры и одновременно свое еврейское и христианское наследие, разделил себя на два персонажа - Рассказчика Марселя и Шарля Свана; причем этот последний получил от него свою любовь к светскому обществу, болезненную ревность, аристократические знакомства, тягу к искусствам. Это подтверждается одним неизданным текстом из Тетрадей: