И, уходя от них, чувствуя на руке тепло их пожатия, я думал: «Лафайет русской революции? Нет, сто раз нет. Неправильно именуют так американские друзья Альберта Риса Вильямса. Маркиз де Лафайет в пожилые годы, позабыв, что он был когда-то генералом армии Джорджа Вашингтона, повел войска против революционных парижан и был одним из тех, кто преподнес корону Луи Филиппу Орлеанскому. Вильямс, красногвардеец Октябрьской революции, проявил стойкость, последовательность и величие души. Он остался таким же, каким был, — чистым, честным, страстным поборником правды и свободы, борцом за великое дело, к которому он приобщился в юности.
Он остался самим собой — славным американцем, добрым другом Советского Союза».
Вс. Вишневский
В тридцатых годах в моем родном городе Твери был отличный театр. Не здание, нет. Здание было дореволюционное, маленькое, в дни премьер в него набивалось столько людей, что зрители теснились в нем, как семена в огурце. Слово «отличный» в данном случае адресовано труппе и режиссерам. И еще театральным традициям, которые к тому времени у него уже отчетливо определились. Театр старался идти в ногу с жизнью и наряду с хорошо прочитанной классикой нес зрителю все то новое, что рождала в те дни еще молодая советская драматургия, отбирая в этом новом все живое, боевое, полемическое.
Так вот в начале тридцатых годов театр вознамерился поставить романтическую пьесу «Первая конная», написанную в те дни мало кому еще известным драматургом Всеволодом Вишневским. Имя автора в театральной Москве было окружено романтическим ореолом. Говорили, что в дни гражданской войны носился он по степям Украины в пулеметной тачанке и даже будто бы был адъютантом у самого Буденного. Пьеса же и в Москве и в Ленинграде шла по-разному. И критика воздавала ей в равной степени и хвалу и хулу.
И вот тверяки взялись за эту сложную пьесу. Провели читку. Распределили роли. Начали репетировать. И вдруг почувствовали: не получается. Не получается, и все. Ибо слишком необычен был материал. Молодой автор просто-таки опрокидывал театральные каноны. Это была эпическая драма, в которой наряду с отдельными героями главным героем была солдатская масса, охваченная революционной бурей.
Мучился, мучился режиссер и решил в конце концов попросить автора приехать прочитать пьесу, дать советы. Пригласили и в ответ получили из Ленинграда телеграмму, в которой были только два слова: «Выезжаю. Вишневский». Ни номера поезда, ни срока прибытия. Поднялся переполох. К какому поезду выходить встречать? К какому часу брать извозчика? Когда организовать полагающийся по такому поводу «товарищеский чай»?
А пока гадали, в театре как-то незаметно появился коренастый молодой человек с круглым румяным лицом, с бровями-гусеницами, с плотно сомкнутыми губами большого, энергичного рта. Протянув директору театра A. И. Лазареву руку, он сказал:
— Вишневский, Всеволод… Просили — приехал. — Посмотрел на большие часы в кожаном браслете. — Времени в обрез. Собирайте людей. Аллюр три креста. — И добавил: — Уезжаю вечером.
Через час в фойе театра сидела уже вся труппа. Сидели и мы, газетчики из «Тверской правды», бывшие в те времена большими театралами. Пока собирались, Вишневский нетерпеливо расхаживал по фойе на коротких ножках, угрюмый, сосредоточенный. Интервью дать отказался: рано. На вопросы отвечал односложно и то и дело поглядывал на свои часы в кожаной оправе: время, время. Не скрывая нетерпения, прослушал приветственное слово режиссера, а потом быстро, я бы сказал стремительно, просеменил к пюпитру, вынул из кармана пьесу и без всяких предисловий начал читать.
И что это было за чтение! Хриплый голос его, лишенный всяких театральных модуляций, с первых же сцен захватил аудиторию. Сам чтец перевоплощался то в одного, то в другого, то в третьего персонажа, даже в женщин, когда дело доходило до женских реплик. Но это перевоплощение происходило без всякой игры. Искренне. Просто. Когда по тексту пошли частушки, он озорным голосом стал выкрикивать эти частушки. Когда действие перешло в окоп, он нагнулся к пюпитру, прищурился, двумя пальцами нажимая невидимую гашетку, начал давать по слушателям пулеметные очереди: та-та-та.
Мы все сидели завороженные. Да что мы, газетчики, нам полагается быть эмоциональными. Завороженные слушали и ветераны нашей тверской сцены Брянский, Лобанов, Гончарова, Званцев, сами создавшие десятки ролей. Когда же по ходу пьесы было совершено злодейство, в голосе чтеца закипели слезы, и он так произнес слово «проклятые», что мурашки пошли по коже. Прочитал, и будто сразу, поворотом выключателя, в нем выключили свет. Преспокойно свернул пьесу в трубочку. Сунул в карман. Посмотрел на часы.
— Мне пора. Поезд… С извозчиками плохо? Ничего, доеду на трамвае.
— Как же так, помилуйте, нам так хочется с вами побеседовать… Вы ж ничего не покушали… У нас столы накрыты, «товарищеский чай», — многозначительно подмигивая, убеждали хозяева.
Но гость был непреклонен. Рубя короткие фразы, ставя жирные точки почти после каждого слова, он быстро одевался.
— Не могу. Некогда. Поезд… Жизнь коротка.
И уехал на трамвае, потребовав, чтобы его никто не провожал.
В фойе за накрытыми столами допила свой «товарищеский чай» ошеломленная труппа, а с нею и мы, газетчики — свидетели только что происшедшего.
— Черт знает что, ничего, казалось бы, не произошло, — удивлялся режиссер Маргаритов, — ни советов, ни рекомендаций. Прочел — и полно. А мне все ясно. Я теперь знаю, как ставить. Отчетливо все себе представляю.
— Да, пронзительный какой-то талант, — сказал Виталий Брянский — комический актер, слывущий в труппе за философа.
И поставили они «Первую конную». Хорошо поставили. Пьеса имела успех и не один сезон держалась на сцене. А у меня навсегда осталось в памяти несколько странное определение, данное актером автору пьесы: пронзительный талант.
Это определение было как бы ключом к необычному, своеобразному, в какой-то степени неповторимому творчеству Вишневского. Каждая новая пьеса и киносценарий подтверждали его. «Последний решительный», «Оптимистическая трагедия», ставшие, так сказать, классикой советского репертуара. Замечательный кинофильм «Мы из Кронштадта», менее удачные, и менее запомнившиеся его работы — все они носят характер его пронзительности. Эти произведения могут нравиться или не нравиться, приниматься или не приниматься, но при всем том можно поручиться, что, как тогда, в фойе тверского театра в памятный вечер, в зрительном зале не останется равнодушных…