Время от времени Бодлер испытывал потребность в уроках самоанализа. И каждый раз это сводилось к жалобам на неблагоприятное состояние души, здоровья и финансов, к проклятиям в адрес опекунского совета и к более или менее твердым намерениям отныне хорошо себя вести и упорно трудиться. Каждый раз в таких случаях он также упрекал матушку, которая, по его словам, уклонялась от встреч с ним, не хотела его понять и ему помочь. 20 декабря 1855 года он написал ей длинное письмо, жалуясь на нервное истощение и свою злосчастную судьбу: «Прежде всего остального я желаю Вас видеть. Вот уже более года Вы уклоняетесь от этого, и я в самом деле полагаю, что Ваш законный гнев должен быть удовлетворен. В моей ситуации по отношению к Вам есть нечто абсолютно ненормальное, нечто абсолютно унизительное для меня, и Вы явно не можете желать, чтобы так продолжалось и дальше[…] Я начал с того, что привел в порядок кучу бумаг и обнаружил много Ваших писем, написанных в разное время и при разных обстоятельствах. Попытался перечитать некоторые из них. Оказалось, что во всех письмах отражается сугубо материальный интерес, как будто долги — это все, а духовные радости и удовольствия — ничто. Ну а поскольку все эти письма исходили от матери, то возникшие у меня мысли были самыми что ни на есть печальными. Все письма отражали прошедшие годы, причем прошедшие скверно […] Размышляя о них, я понял, что такое положение вещей не только чудовищно и возмутительно, но и опасно. Оттого, что мой ум, по Вашему мнению, устроен эксцентрическим образом, не следует делать вывод, будто мне доставляет какое-то нездоровое удовольствие находиться в полном одиночестве, вдали от своей матери […] Один из нас может умереть, и поистине тяжело думать, что мы рискуем помереть, не повидавшись […] Я уже давно болен и душой, и телом, и хочу всего сразу, полного омоложения, немедленного возвращения телесного и духовного здоровья».
После таких общих рассуждений Бодлер постепенно переходит к грустным размышлениям о своем повседневном существовании. Он лишен не только материнского тепла, но и самых необходимых удобств, на которые может рассчитывать человек его происхождения, да еще с его талантом. Кто же виноват? Ясно — семья Опик, и муж, и жена! «Я донельзя устал от этой трактирной жизни, от меблированных комнат гостиниц; она отравляет и убивает меня. Не знаю, как я еще до сих пор жив. Замучили насморки и головные боли, высокая температура и особенно необходимость выходить дважды в день, и в снег, и в грязь, и в дождь (…) Но есть нечто более серьезное, чем физическая немощь. Это страх, что в такой ужасной жизни, полной тревог, захиреет и иссякнет, напрочь исчезнет прекрасный поэтический дар, ясность мысли и сила воображения, составляющие мой основной капитал. Дорогая мама, Вы настолько далеки от жизни поэта, что скорее всего даже и не поймете как следует мою аргументацию. Однако именно этого я больше всего и боюсь: я не хочу умереть в безвестности, не хочу стареть, не познав нормальной жизни, и никогда с этим не смирюсь. Я полагаю, что моя личность представляет собой весьма большую ценность, я не скажу, что она обладает большей ценностью, чем личности других людей, но для меня она достаточно ценна».
Это письмо Бодлер написал накануне своего очередного переезда. Одно за другим менял он убогие жилища и вот решил осесть в доме номер 18 по улице Ангулем, в районе бульвара Тампль. «Теперь я буду жить как приличный человек. Наконец-то! — сообщил он матери. — Моя жизнь должна быть скрытой, непроницаемой для всех, должна быть совершенно трезвой и целомудренной». Каролина поверила бы в это последнее заверение, если бы не знала, что ее сын, хотя и не живет больше с Жанной, продолжает встречаться с ней и содержать ее. И все же она разрешила Анселю выдать Шарлю на руки 1500 франков, которые тот срочно потребовал на обустройство. «Решительно, жизнь поэта стоит этого!» — добавил он, чтобы убедить мать. Однако в тех указаниях, которые она дала Анселю, г-жа Опик, признав, что «это сейчас главное» для ее несчастного сына, тем не менее Уточнила, что ей «не слишком хочется восстанавливать былые отношения с ним». Значит ли это, что он довел ее до предела столькими своими всплесками дурного настроения и столькими невыполненными обещаниями? Вконец разочаровавшись, она согласна была, чтобы он не умер с голоду, приоткрыть сыну кошелек, но не свое столько раз им раненное сердце.
А Бодлер тем временем радовался своему переезду. Каждый раз, меняя квартиру, он убеждал себя, что изменит и всю свою жизнь. Впрочем, он не имел ничего против обновления и в любовных делах. И если Жанна в последние годы многократно ему изменяла, то он тоже не оставался в долгу. Но его последние пассии были совершенно иного интеллектуального уровня, чем мулатка. Сперва он влюбился в даму полусвета, очень тогда известную г-жу Сабатье[42], которую ее многочисленные друзья звали Аполлонией, а Теофиль Готье окрестил «Президентшей». Родилась она в 1822 году в Мезьере и была внебрачной дочерью префекта департамента Арденны и прачки, Маргариты Мартен. Андре Саватье, сержант 47-го пехотного полка, стоявшего гарнизоном в том городе, согласился признать еще не родившегося ребенка своим, и Маргарита срочно вышла замуж за бравого солдата, благодаря чему Аглая родилась в полной семье. Уже в самом раннем возрасте девочка восхищала окружение своей естественной грацией и красивым голосом. Она и потом продолжала очаровывать всех вокруг и еще совсем юной стала любовницей богача Ришара Валласа, того самого, который одарил Париж колонками питьевой воды, названными его именем. Затем она перешла к скульптору Клезенже, потом — к Альфреду Моссельману, крупному владельцу шахт, поселившему ее в доме номер 4 по улице Фрошо. «Она была довольно высокой, пропорционально сложенной женщиной, с тонкими лодыжками и очаровательными руками, — писала о ней Жюдит Готье, дочь Теофиля Готье. — Ее шелковистые шатеновые волосы с золотым отливом ниспадали крупными волнами, усеянными отблесками света. У нее был ровный светлый цвет кожи, правильные черты лица, маленький смешливый рот, лукавое и умное лицо. От ее победительного вида вокруг распространялся какой-то свет лучезарного счастья. Одевалась она с большой фантазией и вкусом. Моде не подчинялась, а создавала свое собственное, только ей присущее подобие моды. Крупные художники, приходившие к ней в гости по воскресеньям, давали ей полезные советы и рисовали эскизы моделей».
Восхищаясь великолепной фигурой своей любовницы, Моссельман предложил Клезенже изобразить ее совершенно обнаженной, в виде лежащей без сознания женщины. Предварительно был снят слепок со всего тела с сохранением мельчайших деталей. А поскольку покровитель красавицы хотел, чтобы все завидовали ему, имеющему столь соблазнительную любовницу, то скульптор сделал еще и мраморную статую в той же позе. При этом, чтобы упредить придирки цензуры, к статуе добавили маленькую бронзовую змейку, якобы укусившую прелестную и бесстыжую красотку. Статуя была выставлена в Салоне 1847 года под названием «Женщина, укушенная змеей» и тотчас привлекла игривое любопытство посетителей. Самые строгие критики восхищались «нежной эластичностью» этого одновременно и античного, и современного тела. Вероятно, и Бодлера тоже не оставил равнодушным вид Аполлонии без одеяний, полуживой от укуса змеи сладострастия. Он не раз встречал г-жу Сабатье у художника Буассара, в гостинице «Пимодан», а потом на воскресные ужины у «Президентши» его несколько раз приводил Готье. Там он встречался с Флобером, Дю Каном, Мейсонье, Анри Монье, Барбе д’Оревилли, с братьями Гонкур и многими другими. Вокруг этой молодой женщины, которую не смущали никакие вольные разговоры, то и дело звучал громкий смех. Элегантная и умная, она царила над толпой возбужденных самцов. Бодлер наблюдал за этой крепкой, улыбающейся маркитанткой, отнюдь не стремившейся изображать из себя недотрогу, и думал, какое наслаждение, должно быть, обладать ею. Однако не смел ни сделать неловкого жеста в ее сторону, ни сказать ей какое-нибудь неуместное слово. Она его завораживала и парализовала. Однажды декабрьским вечером 1852 года, вернувшись домой, он написал в ее честь любовное стихотворение «Слишком веселой».