Написанное после драмы, оно было принято, особенно молодежью, с неслыханным восторгом. Для Гюго оно представляло собою и сделанный наконец выбор позиции, и вступление в бой. Преследуемый злобными и глупыми нападками классицистов, он встал во главе бунтарей. Теперь он уже не говорил, как в 1824 году: "Романтизм, классицизм - не все ли равно, что значат эти слова?" Он создал свой романтизм и дал ему обоснование. Нужно, говорил он, вернуть молодость языку, возродить "широкую и смелую манеру старых писателей", отбросить Делиля и возвратиться к Матюрену Ренье. Драма должна быть борьбой между двумя противоположными началами, потому что этот контраст - самая суть действительности. Прекрасное и безобразное, комическое и трагическое, гротескное и возвышенное должны сталкиваться и сливаться, чтобы создавалось сильное впечатление. Мрак и Свет. Ад и Рай. Гюго был в плену манихейского дуализма. Его заблуждение сродни тому, какое бывает у народов в пору их младенчества, - стремление воплощать возвышенное и гротескное в противоположных ипостасях; он все видит только в черном и белом цвете. Поэтому он и рисует чудовищ. Некоторой наивностью, похожей на ту, которая характерна для романа "Ган Исландец", страдает и "Кромвель", но драма поражает широтой и силой стиха.
А в те годы на силу был большой спрос. Разве молодых людей, выросших под бой барабанов наполеоновской Империи, могли удовлетворять благонамеренные оды и неоклассические трагедии? Один молодой полковник говорил Стендалю: "После похода в Россию мне кажется что "Ифигения в Авлиде" не такая уж замечательная трагедия". Публика теперь принадлежала не к хорошему обществу, а к новому классу, уже не пугавшемуся насилия "и все более жаждавшему сильных ощущений". В 1816 году кое-кто еще мог верить, что Людовик XVIII - это свобода; в 1827 году никак нельзя было думать, что Карл X - это дух столетия. Виктор Гюго начинал понимать, что под влиянием матери и семейства Фуше его политические взгляды зашли в тупик, а в вопросах религии богословские догмы не удовлетворяли его воображение. Сент-Бев, новые друзья из журнала "Глобус" проповедовали ему антидинастический либерализм; генерал Гюго, открыв ему другой лик Истории, обратил его в бонапартиста. Да и как бы он, восторгавшийся исполинами, не почувствовал поэзии той жизни, которую прожил Наполеон?
В 1827 году австрийское посольство устроило бал, на который приглашены были и маршалы Империи. Один из них сказал свое имя швейцару: "Герцог Тарентский"; швейцар громогласно доложил: "Маршал Макдональд". Другой гость сказал: "Герцог Далматский"; швейцар провозгласил: "Маршал Сульт". "Герцог Тревизский" - "Маршал Мортье". "Герцог Реджский" - "Маршал Удино". Европа хотела стереть с карты французские победы; маршалы потребовали свои кареты, уехали, и в Париже был большой скандал. Сын генерала графа Гюго с достаточным основанием почувствовал себя оскорбленным и тотчас написал оду "К Вандомской колонне".
Нет! Франция жива! Заслышав оскорбленье,
Отважно рвется в бой младое поколенье,
И партии спешат раздоры все пресечь,
И все вокруг встает, от гнева пламенея,
К оружью, Франция! - и вот уже Вандея
На Камне Ватерлоо точит меч...
Напрасно Австрия плетет силки обмана!
С нее сбивали спесь французских два титана!
История в веках воздвигла Пантеон,
Там шрамы выставил германский гриф двуликий,
Один своей стопой оставил Карл Великий,
Другой - своей рукой Наполеон...
И мне ли, мне ль молчать! Я сын того, чье имя
Навек прославлено делами боевыми,
Я слышал плеск знамен, что вьются, в бой летя!
Над люлькою труба мне пела об отваге,
Мне погремушкой был эфес отцовской шпаги
Я был уже солдат, хоть был еще дитя!
Нет, братья, нет! Француз дождется лучшей доли!
В походах вскормлены, воспитаны на воле,
В болото жалкое мы свергнуты с вершин.
Так пусть же, честь страны лелея в сердце свято,
Сберечь отцовский меч сумеет сын солдата,
Отчизны верный сын!
[Виктор Гюго, "К Вандомской колонне"]
По правде сказать, он никогда и не был солдатом, разве что в списках Корсиканского полка, куда отец включил его для забавы, но эта роль ему нравилась. Молодежь встрепенулась; отставные наполеоновские офицеры, переведенные на половинную пенсию, аплодировали, бонапартисты и либералы торжествовали: "Наш язык стал теперь его языком, его религия стала нашей. Он негодует на оскорбления, нанесенные Австрией, его возмущают угрозы чужеземцев. И, встав перед Колонной, он поет священный гимн, который напоминает людям нашего возраста тот клич, ту песню, те хоры наших воинов, что раздавались под Жемаппом..." Предисловие к "Кромвелю" сделало Гюго главой теоретиков романтической школы; ода "К Вандомской колонне" завоевала ему симпатии "глобистов"; в царстве литературы закончилось регентство Нодье, а в триумвирате Ламартин - Виньи - Гюго выделился и стал первым консулом Виктор Гюго. Сыну генерала Гюго выпало на долю командование Молодой Францией.
5. "ВОСТОЧНЫЕ МОТИВЫ" КВАРТАЛА ВОЖИРАР
Виктор Гюго - это форма, искавшая своего
содержания и наконец нашедшая его.
Клод Руа
Если Гюго казался когда-либо счастливым человеком, то именно в 1827 и в 1828 годах. В 1826 году у него родился сын Шарль. Квартира на улице Вожирар стала тесна, Гюго снял целый особняк - дом N_11 по улице Нотр-Дам-де-Шан, - "поистине обитель поэта, притаившуюся в конце тенистой въездной аллеи", за которой зеленел романтический сад, украшенный прудом и "деревенским мостиком". Из парка было два выхода: один, в глубине, вел в Люксембургский сад, а выйдя за ворота, Гюго мог пешком дойти до городских застав - Монпарнасской, Мэнской и Вожирарской. За ними уже начинались сельские пейзажи, над полями люцерны и клевера вертелись крылья ветряных мельниц. Вдоль Большой Вожирарской улицы тянулись распивочные и кабачки с беседками, служившие местом встреч отставных наполеоновских офицеров, мастеровых и гризеток.
Сент-Бев, который уже не мог обходиться без семейства Гюго, поселился около них, в доме N_19; вместе с ним жила там его мать. Ламартин навестил Сент-Бева и расхваливал потом "уединенный уголок, и мать поэта, и сад, и голубей... Все это напоминало мне церковные домики и добродушных сельских священников, которых я так любил в детстве". Гюго ежедневно виделся с Сент-Бевом и живо интересовался его работой о поэтах Плеяды. Ронсар, Белло, Дю Белле привлекли его внимание к старинным стихотворным формам, казавшимся теперь новыми, и особенно к свободной форме баллад, больше отвечавшей его виртуозности, чем торжественная ода.