в цинке, – отвечает лениво, – бери сколь надо.
Вспомнилось училище. Там мы отчитывались за каждую гильзу. А тут вон – патроны навалом. Собрались: на ремне подсумок и две гранаты-лимонки, за плечами мосинская трехлинейка, как в курсантские времена.
Провожатые пришли в седьмом часу. Разобрались, познакомились и в путь – провожатые впереди, а мы гуськом сзади. У какой-то развилки малопонятных тропинок простились с Женей Капустиным. Быстро темнело.
И ночь, зимняя и тоскливая, окутывала мраком окружающий лес. По сердцу искорками пробегает тревожный холодок.
По лесу шли не менее получаса. Наконец вышли на опушку ничем не примечательной поляны, сплошь занесенной снегом. Проводник остановился.
– Поляна эта, – сказал он и будто запнулся, – «Поляной смерти» зовется. Мы ее дней с десяток как брали. Что наших тут уложили – тьма. И теперь еще вон лежат. На той стороне мы у них отрезали километра два по фронту, да в глубину будет два. Теперь, значит, так. Поляну эту он прошивает сквозь с пулемета во фланг. Идти по одному, перебежками. Как ракета – к земле и не дыши. Погаснет – вперед. А там видно будет. Ну. Пошли.
Пригибаясь и подавшись корпусом вперед, проводник побежал стремительно и энергично. Мы едва поспевали следом. Вдруг резкий хлопок, раздавшийся среди мертвой тишины, буквально швырнул нас на землю. Ракета, взметнувшаяся слева, озарила пространство ярким, режущим светом. Я лежал на снегу, притаившись. Далеко и где-то слева застучал немецкий МГ. Над головой засвистели пули. Я лежал без движения, и только пальцы правой руки ощупывали что-то твердое, выпиравшее из мерзлой земли и накрепко спаянное с нею. «Ботинок, – соображаю я, – человеческий ботинок». Жуть, страшная жуть холодной лентой впивалась в сердце. Эту ленту, казалось, я ощущал физически. Мне чудилось даже, что ее можно взять за конец и вытянуть, освободить меня от нее.
– Эй, там, не спи! – слышу я сдержанный окрик. – Бегом!
Ракета погасла, и, пока нет новой, нужно успеть проскочить. Во рту сухость страшная, язык колом стоит в гортани и словно мертвый – ворочать им не хватает сил. Ремень от винтовки нестерпимо режет плечо. Шатаясь, бредем мы за своим проводником по тропе, петляющей среди каких-то нагромождений и завалов – в темноте разобрать трудно.
– Здесь, – говорит проводник и останавливается у входа в землянку.
Через некоторое время нас приглашают зайти внутрь. Землянка, освещенная лампочкой от аккумулятора, представляется вместительной. Стоим во весь рост. От чугунной печки тянет теплом. Пользуясь приглашением, садимся – стоять нет сил, дрожь в ногах не проходит. За небольшим столом сидит капитан и читает наши бумаги. Что-то кому-то говорит. Я вижу под металлическим абажуром лишь его кудлатую голову и тонкие, сильные кисти рук – лицо тонет во мраке.
Я потом спросил Липатова, как он чувствовал себя. «Как тебе сказать, – смеясь отвечал Федя, – все вокруг было тогда, как не в фокусе».
Похоже, и у меня тогда было подобное же состояние – ощущение распространяющегося тумана и притупление слуха, будто уши заложило.
– Сейчас за вами придут, – услышал я вдруг отчетливо, будто звук прорезался. Эти слова действительно относились к нам. Но капитан, сказав их, продолжал заниматься своим делом.
Мы сидим молча. Пытаюсь ворочать воспаленным языком, сглотнуть слюну – это плохо удается. В дверях кто-то крикнул глухим, простуженным голосом: «Где они?» И другой, как бы ближе: «Эй, лейтенанты, выходите!»
Выходим на воздух и тотчас попадаем во мрак ночи. Правда, в полосе света, на мгновение вырвавшегося из землянки, заметил я пожилого солдата в драном полушубке.
– Пошли, – сказал солдат и направился по тропе влево. При вспышке очередной ракеты слева я рассмотрел группу каких-то сооружений, очевидно землянок, а справа – отдельные деревья и дальше густой, высокий лес. Шли недолго. Солдат в драном полушубке свернул вновь влево и остановился у входа в землянку. От стены отделился часовой в балахоне из плащ-палатки. Повисшая в небе ракета осветила угрюмую физиономию с мрачным выражением грубого и жесткого лица.
Рассматривая часового, пока висела ракета, я вдруг ощутил внутреннее облегчение: дрожь в ногах пропала, сухость в горле прошла, холодная лента из сердца исчезла. Сопровождающий нас солдат в драном полушубке что-то объяснил часовому и исчез в темноте. Подняв полог из одеяла над входом в землянку, часовой крикнул в темноту низким хрипатым голосом:
– Начальник, тут лейтенантов пригнали.
– Ну и что? – услышали мы откуда-то из глубины землянки раздраженный голос. – Пусть спать ложатся, завтра разберемся.
– Давай на верхние нары, – сказал хрипатый малый и, толкнув нас в проем двери, опустил полог из одеяла. Мы оказались в полной темноте.
Как только глаза стали привыкать к окружающему нас мраку, я смог уже различить слева от себя красноватый силуэт остывающей чугунной печки. Протянув вперед руки, я нащупал нары из ровного кругляка. Не снимая шинелей, карабкаемся на второй ярус. У стены спит человек, укрывшись овчинным полушубком, и есть еще место на троих. Уткнувшись головой в собственный вещевой мешок, я тотчас уснул.
Проснулся я от шума, ругани и стонов. Землянка освещена трепещущим пламенем коптилки. По ее бревенчатым стенам мечутся черные тени.
В углу справа, на топчане, сидит человек в нижней рубахе и чешет затылок. Все свободное пространство землянки занимают люди в белых балахонах.
– У тебя что, рук нету? – сердится человек в нижней рубахе. – Справа мотай его, справа.
Тут я замечаю, что у одного из тех, кто в балахонах, вся голова в крови и на балахоне тоже кровь. Другие его бинтуют.
– Все, что ли?
– Все! Пошли.
– Давай гаси свет.
Потухла коптилка, наступила тишина. Сосед мой под тулупом даже не проснулся. А может быть, подумал я, ничего этого и не было. Может быть, все это только кошмарный сон, мираж?! Под боком что-то мешает. О боже. Гранаты. Я их даже с ремня не снял. Снимаю и кладу их в изголовье рядом с вещевым мешком. Засыпаю. И просыпаюсь вновь от того, что кто-то трясет меня за ногу.
– Тут, что ли, новые лейтенанты-то? – слышу я окающую вологодскую речь и никак не могу сообразить, где я. Мне чудится, что я все еще в Устюге. Но, обнаружив над собою бревенчатый накат, понимаю, что что-то не то.
– Тут мы, – говорю я и не узнаю своего голоса.
Вровень с нарами возникает голова – добродушная, немолодая, широколицая, освещенная сбоку бликами коптилки. «Водочки извольте-дак», – изрекает голова. Я отупело смотрю на голову. Какая «водочка». Почему среди ночи «водочка». Какой-то кошмар. Не схожу ли я с ума? Но у добродушной головы обнаруживается рука с металлическим стаканчиком, и в нос