Нет, никто, кроме коллеги-артиста, не поймет этого восторга, а за ним и самого вдохновения, переселяющего тебя в другое время, новое пространство и неизвестное прежде лицо, которое вдруг — ни от чего — почему-то знаешь, слушаешь и пестуешь, как самого себя!..
Тут и случается под чужими колосниками известная странность, и наверху, в черном небе, сдвигается крышка, и дырявится крыша и едет незнамо куда, и столп верхнего света упирается в твое темя, и тело теплеет, и, сам не свой под живой ладонью Господа, становишься честным проводником диктующей воли.
О, тогда все равно, все равно, принц ли Гамлет снова является в мир, или Ванька-дурак Хлестаков, или господин Бессловесный собственною персоною!..
Так что учтите, учтите, читатель, что весь наш скарб, гардероб, реквизит, все раны плоти и самолюбия, пустые надежды, праздная болтовня и пакеты с консервными банками, весь домашний сор и гастрольный мусор и трижды проклятый быт столько раз бывали опровергнуты, сколько раз выходил на сцену вдохновляемый ролью артист…
Бывает, бывает, знаете…
Особенно в виду Фудзиямы…
Виталий Константинович Иллич, в костюме которого на японских островах сама судьба и лично Г.А. Товстоногов обязали меня выходить безымянным гостем в «Ревизоре», был не только умен, но и красив, и хорошо сложен, отчего наши женщины между собой называли его «Марчелло», сравнивая с самим Мастроянни. По манере поведения Иллич казался человеком флегматичным и даже степенным. На самом же деле в нем жил скрытый темперамент и, что особенно важно, притаенный и проявляющийся на полном покое юмор.
Как-то, еще до прихода в БДТ Г.А. Товстоногова, в театре готовили постановку пьесы И. Прута «Тихий океан» о суровой службе советских подводников, терпящих бедствие на дне океана. Офицеров подлодки играли Стржельчик, Иванов, Иллич, а ставил спектакль режиссер Альтус.
Поскольку в лодке кончался кислород, артистам, и прежде всего Виталию Илличу, казалось естественным играть некую заторможенность людей, испытывающих кислородное голодание. Но темперамент режиссера перехлестывал вялое течение подводного действия. Он взбежал на сцену и стал вдохновенно показывать всем, и прежде всего Виталию Илличу, как именно следует играть.
— Вот так, — приговаривал режиссер Альтус, увлекая исполнителей личным примером, — так… итак!.. Понял, Виталий?..Ты должен сделать это так!..
На что Иллич, сводя на нет творческие усилия постановщика, совершенно невозмутимо ответил:
— Можно так, а можно и иначе.
— Только так! — не помня себя от ярости, на весь театр закричал обиженный режиссер…
Я понимаю, что выражение «можно так, а можно и иначе» совершенно банально и представляет собой общее место, но именно в театре, при неизбежной диктатуре режиссера, оно приобретает чуть ли не бунтарский смысл. Видимо, поэтому реплика Иллича сделалась крылатой и стала передаваться из уст в уста и даже из поколения в поколение. Если актеры хотели заявить о своем несогласии с режиссерским решением или подвергали его сомнению, они повторяли репризу. И в разговорах между собою пользовались ею как своеобразным паролем. Стоило раздумчиво и несколько флегматично произнести: «Можно так, а можно и иначе», и казавшаяся сложной ситуация парадоксально упрощалась. Часто, демонстрируя свое свободомыслие и независимость суждений, большедрамовцы, как заговорщики, намекали друг другу:
— Можно так, а можно и иначе.
Наследуя традиции актерского цеха, и Р. не раз пользовался «парадоксом Иллича». В конце концов, он учил широте художественных воззрений, звал к мирному сосуществованию враждующих театральных систем, наконец, наводил на мысль о будущем театральном рае, в котором никто никого не угнетает, не топчет и не ест…
Однажды, во время гастролей в Нижнем Новгороде, в то время еще Горьком, Иллича поселили в гостинице рядом с Ниной Алексеевной Ольхиной, неувядающей красавицей и неизменной героиней Больдрамта. Те, кто хоть раз видел Ольхину на сцене или смотрел фильмы-спектакли с ее участием, например «Разлом» или «Лису и виноград», не могли не обратить внимания на ее роскошный, сильный, с потрясающими низами и волшебными фиоритурами голос и дивную, классически театральную манеру придавать любой фразе романтическую приподнятость и выразительную звучность. Такие голоса знатоки по праву называют «орган». И этим своим органным голосом Нина Ольхина часто разговаривала по телефону с оставшимся в Ленинграде мужем, человеком образцового терпения и кротости.
— Витюня! Ты не можешь себе представить, — выпевала она, — какой здесь вид из окна! Я говорю с тобой и смотрю прямо на Волгу, ты представляешь!.. А какая стоит погода, Витюня!.. Боже мой!.. Как жаль, что тебя нет с нами!..
Поскольку Виктор Зиновьевич находился действительно далеко от города Горького, Нина Алексеевна все повышала свое божественное контральто, передавая художественные впечатления так, что вместе с дорогим ленинградским абонентом ее слышала и вся гостиница «Волга».
— Витюня! Милый! Ах!.. Какое красивое лето! И представь — начинается нижегородская ярмарка! Может быть, ты все-таки приедешь к нам, Витюня?
Не выдержав оркестровой сцены, Иллич постучался к Ольхиной и сказал:
— Нина, подумай, стоит ли так надрываться, когда можно и по телефону поговорить?..
И эта фраза, несколько видоизменившись, тоже стала крылатой: «Стоит ли надрываться, — говорили мы друг другу, — когда можно и по телефону поговорить?»
Иллич был учеником знаменитого худрука Александринки Л. Вивьена и еще до войны заслужил одобрение старших коллег, сыграв в дипломном спектакле роль Егора Булычева. По окончании института он был принят в труппу своего учителя, получил броневую отсрочку и вместе с александринцами отбыл по эвакуации в Новосибирск.
Когда театр вернулся в Ленинград, Н.С. Рашевская, руководившая в то время Большим драматическим, пригласила Иллича к себе на солидное положение и роли социальных героев. Его внешнее спокойствие, отсутствие суетной экспансивности и философская уверенность в своей правоте соответствовали, по-видимому, тогдашним представлениям о положительном герое. Иллич успел сыграть Синцова во «Врагах» и Власа в «Дачниках» Горького, когда в БДТ пришел Гога.
Событие это сильно и глубоко повлияло на множество судеб, но здесь мы ограничимся лишь общими обстоятельствами.
Как острили тогдашние шутники, Большой драматический был награжден сразу «двумя Георгиями», потому что вместе с Георгием Товстоноговым назначили и нового директора, которого звали Георгий Коркин. Конечно, он не снискал такой славы, как Гога, но хорошо запомнился многим старожилам.