Перед тем как запечатать конверт, у него возникло сомнение, как назвать ту, к кому он обращался: г-жой Санд или г-жой Дюдеван, употребив настоящую фамилию писательницы, или же вообще г-жой баронессой Дюдеван. «Больше всего я боялся вызвать Ваше неудовольствие! — писал он в постскриптуме. — Последний вариант [баронессе Дюдеван] мне показался невежливым по отношению к Вашему гению, и я решил, что Вы предпочтете имя, под которым царите в умах и душах Вашего века». Сколько банальностей в похвалах автору, которого человек презирает! Но Мари стоила того, чтобы ради нее так вот по-лакейски раскланиваться. Да и никто об этом не должен был узнать…
Жорж Санд 16 августа ответила из Ноана, где она жила, пообещав связаться с директором «Одеона», Гюставом Ваэзом: «Я сейчас же ему напишу. Примите выражение моих наилучших чувств». Однако у Гюстава Ваэза возникло опасение, что Мари Добрен слишком полновата для этой роли. Жорж Санд возражала: «Я видела ее год тому назад, и талия у нее вовсе не полная, а красота несомненна. Могла ли она так быстро растолстеть?» Узнав о хлопотах своей знаменитой коллеги, Бодлер взволнованно ее благодарил: «Мадам, 17-го числа я получил Ваше прелестное письмо. Значит, я не ошибся, обращаясь к Вашей доброте […] Благодарю Вас и прошу принять мои заверения в глубочайшем уважении».
В конце концов, несмотря на настойчивые просьбы Жорж Санд, кандидатура Мари Добрен не была принята, и роль отдали другой Мари, Мари Лоран. Бодлера это вывело из себя, он решил, что отвратительная дама из Ноана сознательно подвела его и Мари. Взяв в руки письмо Жорж Санд от 16 августа, он гневно написал на нем: «Госпожа Санд обманула меня и не сдержала обещания». И насмешливо подчеркнул орфографическую ошибку, допущенную его корреспонденткой.
Рассерженная этой неудачей Мари Добрен охладела к Бодлеру и вновь начала выказывать любовь к Теодору де Банвилю. А тому возобновление связи подсказало идею романа «История актрисы Нинетты», который вышел в свет осенью 1855 года с посвящением: «Посвящаю г-же Мари Добрен эту новеллу, написанную на углу ее гостеприимного стола ее другом Т. де Банвилем, 1855 г.» Вскоре после этого они стали жить вместе. Бодлер завидовал успеху соперника у женщины, от которой сам он, наивный, добился лишь возможности смотреть в ее зеленые глаза да вдыхать густой аромат ее духов. Соперник-победитель повсюду афишировал свой успех, а Бодлеру оставалось лишь переживать и глубоко прятать свою любовь, не ожидая взаимности. Но Банвиль недолго торжествовал. Вскоре он заболел, а Мари, вынужденная ехать на гастроли, увезла его в Ниццу, где он постепенно выздоравливал. Оставшись в Париже, Бодлер издалека следил за их идиллией и сам не знал, хотелось ли бы ему оказаться на месте своего коллеги или нет. Его чувство по отношению к Мари было неоднозначно. Он воспевал ее в своих стихах то с бесконечной грустью, то с яростным желанием овладеть, а потом отомстить. В «Осенней мелодии» он писал, думая о ней:
Люблю ловить в твоих медлительных очах
Луч нежно-тающий и сладостно-зеленый;
Но нынче бросил я и ложе, и очаг,
В светило пышное и отблеск волн влюбленный.
Но ты люби меня, как нежная сестра,
Как мать, своей душой в прощении безмерной;
Как пышной осени закатная игра.
Согрей дыханьем грудь и лаской эфемерной[48].
Ах, если бы мог он положить свою пылающую голову на колени любимой и забыть про остальной мир, словно послушный мальчик! Пусть она станет его матерью, сестрой — большего ему не надо!
Зато в стихотворении «Моей Мадонне» он делает свою возлюбленную объектом садистского колдовства. Вознеся своего кумира на некий алтарь «от глаз вдали», он наделял ее всеми атрибутами божества, чтобы тем вернее затем ее казнить:
Тут, сходству твоему с Марией в довершенье,
Жестокость и Любовь мешая в упоеньи
Раскаянья (ведь стыд к лицу и палачу!),
Все смертных семь Грехов возьму и наточу,
И эти семь Ножей, с усердьем иноверца.
С проворством дикаря, в твое всажу я Сердце —
В трепещущий комок, тайник твоей любви, —
Чтоб плачем изошел и утонул в крови[49].
Вот так, умоляя Мари Добрен озарить ему душу материнской нежностью, он вынашивал жестокое намерение убить ее кинжалом, в наказание за собственную любовь к ней. В этом — весь Бодлер, метавшийся между ангельством и сатанизмом, между меланхолией и яростью, между нежностью истинного чувства и искусственно раздуваемым адским пламенем. Однако ритм фразы и подбор слов подчинялись одинаково строгому ритму, независимо от того, несли ли они в себе мольбы или проклятия. Играл ли он пианиссимо или фортиссимо, смычок артиста никогда не фальшивил.
Поскольку надежды его, связанные с г-жой Сабатье и Мари Добрен, ни к чему конкретному не привели, он, в конце концов, устав от одиночества, от переездов, от скверной пищи, в декабре 1855 года, возобновил совместную жизнь с Жанной. Она для него была вариантом «на худой конец», воплощением его дурных привычек, своего рода домашним животным, на которое можно кричать, но которое, в свою очередь, может заупрямиться, а то и боднуть. Примирение после ссор так приятно, что люди порой нарочно ссорятся, чтобы потом мириться. Восстановив отношения со спутницей жизни, Шарль даже поручал ей общаться с Анселем и писал ему: «Умоляю Вас при общении с Жанной не допускать никаких шуток или намеков на былые ссоры. Это выглядело бы грубостью». Но примирение не оправдывало надежд. Пожив какое-то время в доме 18 по улице Ангулем-дю-Тампль, чета стала менять одну меблированную комнату за другой и наконец осела в гостинице «Вольтер» на набережной с таким же названием, в двух шагах от типографии «Монитёр юниверсель», в которой должны были печатать «Приключения Артура Гордона Пима» в переводе Бодлера. Скоро ссоры между любовниками стали походить на сведение счетов.
В сентябре 1856 года, устав друг от друга, они после очередного скандала расстались. Похоже, что инициатива принадлежала Жанне. Шарль тотчас сообщил об этом матери, догадываясь, что та воспримет новость не без удовлетворения: «Моя связь с Жанной, длившаяся четырнадцать лет, порвана. Я сделал все, что было в человеческих силах, чтобы разрыва не произошло. Это расставание, это противостояние длилось две недели. Жанна мне постоянно невозмутимо отвечала, что у меня несносный характер и что в конце концов я сам же когда-нибудь скажу ей спасибо за такое решение. Вот она, примитивная буржуазная мудрость женщин. Я-то знаю, что какое бы приятное увлечение, удовольствие, заработанные деньги или удовлетворенное тщеславие ни ожидали меня, мне всегда будет не хватать этой женщины. Чтобы мое горе, которого Вы, возможно, и не поймете, не казалось вам ребячеством, признаюсь, что, подобно игроку, я поставил на эту женщину все мои надежды. Эта женщина была единственной моей радостью, единственным удовольствием, единственным товарищем и, несмотря на все стычки между нами, естественными при такой бурной любви, мне никогда и в голову не приходила мысль об окончательной и непоправимой разлуке. Еще даже и сейчас, когда все уже успокоилось, я ловлю себя на мысли, глядя на какой-нибудь красивый предмет, прекрасный пейзаж или просто что-нибудь приятное, на мысли, почему ее нет рядом, чтобы вместе чем-то полюбоваться или вместе со мной что-нибудь купить. Как видите, я не прячу мои раны. Уверяю вас, потрясение было настолько сильным, что мне понадобилось много времени, прежде чем я понял, что, возможно, работа доставит мне удовольствие и что в конце концов я должен выполнять свой долг. Передо мной все время стоял вопрос: а зачем? […] Десять суток я не спал, меня тошнило, я был вынужден прятаться, потому что я все время плакал […] Передо мной простиралось будущее в виде долгой череды лет без семьи, без друзей, без подруги, годы одиночества и превратностей — и ничего для души […] Все это случилось по моей вине; я пользовался и злоупотреблял ею, позволял себе мучить ее, а она в свою очередь мучила меня. Мной овладел суеверный ужас, и я вдруг представил себе, что Вы заболели. Я послал к Вам человека, узнал, что Вас нет дома и что Вы здоровы, во всяком случае, так мне сказали, но прошу Вас подтвердить это письмом […] Я сейчас одинок, совсем одинок, и, скорее всего, навеки. Ибо я больше не могу, просто хотя бы с точки зрения морали, доверять не только людям, но и себе самому, поскольку отныне мне остается заниматься лишь денежными делами и вопросами, связанными с удовлетворением тщеславия, и получать радость только от литературы».