Сухово-Кобылину нравилось «Дело» в Александрийском театре, он восхищался Давыдовым — Муромским, его сценой с князем. Сцена эта имела особый смысл, ведь Муромский единственный человек в пьесе, который сопротивляется чиновничьему произволу, борется за правду.
Образ Муромского стал одним из самых крупных завоеваний актера. Когда через десять лет, в 1892 году, в театре возобновили спектакль, Сухово-Кобылин, принимавший участие в репетициях, еще больше, чем раньше, восторгался Давыдовым. Рецензенты вновь отмечали сцену Муромского с князем. "Богатый материал вкладывает актер в уста старика, защищающего честь своей дочери; но как же и пользуется им Давыдов! — писали "Московские ведомости". — Старый, дряхлый отставной капитан измучен, избит нравственно «делом», он готов пожертвовать последними остатками своего большого до начала процесса состояния, но в нем "заговорила кровь" от недостойных намеков князя насчет дочери. Давыдов — Муромский вырастает, слабый голос его крепнет и крепнет, поникшая голова поднимается, и вы узнаете в нем Ермолова… На сцене и в зале все притихает, все обращается в слух; а голос большого артиста беспощадно хлещет людские гадости, чиновничьи пороки" [36].
Итак, две пьесы трилогии прочно пошли в репертуар. Но старый автор еще не осуществил мечту своей жизни — увидеть всю трилогию на сцене.
"А. В. Сухово-Кобылин — В. Н. Давыдову
23 марта 1892 года Петербург
Любезнейший Владимир Николаевич.
Согласно вашему желанию — но с прискорбием — посылаю вам пиесу, которую так хотелось прочесть обще с вами и переговорить о некоторых опущениях нецензурных штрихов: — а потому должен теперь ограничиться моей убедительнейшей просьбою прочесть ее немедленно и завтрашний день отдать по вашему выбору часа два (ведь это немного) для переговора и прочтения некоторых мест.
Пожалуйста, возьмите на вид, что момент этот для меня и частию для вас — т. е. вашей роли — есть решительный. Если мы ее не проведем теперь, она погибла навеки. Я уеду за границу и продам мои имения. Я устал от этой ко мне ненависти, хлопот, шатаний и просительств. Каждая из моих пиес есть процесс, который я должен выиграть против цензуры и прессы, всякими принудительными подходами.
Я хочу верить, что у вас достанет довольно расположения, чтобы отдать мне и пиесе эти "три дня" и чтобы прочесть ее у князя Мещерского в среду при полной подготовке мастерским образом. Подумайте, что в этом для меня дорогом виде ее еще не знают; ибо я должен сказать, что первые два чтения были неудовлетворительны, потому что пиеса была плохо переписана, с помарками и вам почти неизвестна.
Теперь она чисто переписана, мною еще раз просмотрена и конец ее совершенно изменен в цензурном смысле. Озлобление цензуры на нее большое она обречена на вечный их запрет — т. е. для меня вечный — ибо мне 74 года скоро умирать. Прошу вас: помогите.
Чтение будет среда, вечер, 9 часов. Караванная, Редакция Гражданина, квар. князя Мещерского.
Свидание мне с вами необходимо: у меня, у вас — все равно.
Прошу чтобы они были во вторник, утро, вечер, ночь — все равно. Весь цензурный совет против — обращение к министру — единственный исход; — и мне надо — надо — надо — успех. Приглашены будут кое-кто из влиятельных лиц, знакомых князя.
Итак прошу: прочтите нынче внимательно пиесу, завтра свидание со мною (назначьте время сами через сего подателя письма и манускрипта).
Ваш всегда преданный А. Сухово-Кобылин".
P. S. Отмеченное на поле красным карандашом есть новое, теперь, сейчас вставленное в 4-е действие, где весь конец изменен, чтобы выпустить допрос Тарелкина, который особенно возмущает Цензуру — и мне кажется, что последняя сцена Оха с Доктором достаточно вознаграждает это опущение допроса и даже лучше, окончательнее заканчивает всю трилогию, видеть которую всю, на сцене есть мое предсмертное желание" [37].
Чтобы получить разрешение на постановку "Смерти Тарелкина", Сухово-Кобылин решил прибегнуть к содействию князя В. П. Мещерского и его влиятельных знакомых. Мещерский был другом детства царя Александра III и близко стоял ко двору. Иные пути были уже испробованы. Да и чего было ждать от цензурного начальства и других чиновников, когда даже писатели и актеры не одобряли пьесу. Еще в 1883 году Театрально-литературный комитет рассматривал возможность постановки "Смерти Тарелкина". В протоколе было записано: "Полицейское самоуправление изображено в главных чертах такими красками, которые в связи с неправдоподобностью фабулы умаляют силу самой задачи и явно действуют во вред художественности. Пьеса единогласно не одобрена". Протокол подписали: Д. В. Григорович, А. А. Потехин, В. А. Крылов, В. Р. Зотов, М. Г. Савина, А. И. Шуберт, Н. Ф. Сазонов [38]. Всех не устроили «краски» и "неправдоподобность фабулы" — слишком непривычной была буффонно-гротесковая манера, которая казалась нарушением иллюзии житейской правды. Драматург опередил время: для сатирического фарса с чертами символической драмы, как отозвался о "Смерти Тарелкина" А. А. Блок, оно еще не пришло.
Как Давыдов отнесся к "Смерти Тарелкина", неизвестно. Свидетельств на этот счет нет. Во всяком случае, в тот ряд — "Борис Годунов", "Горе от ума", «Ревизор», пьесы Островского, Тургенева, Сухово-Кобылина, Л. Толстого, Чехова, — который с некоторыми вариантами Давыдов выстраивал в письмах, интервью, беседах, "Смерть Тарелкина" не входила. А вот "Свадьба Кречинского" и «Дело» упоминались всегда. Надо думать, что заключительная пьеса трилогии не была ему близка. Сочетание жестоких сцен с буффонными, символики и балагана, кощунственное отношение к смерти и покойнику, принятая в пьесе система алогизмов — все это вряд ли могло увлечь Давыдова. К тому же образ Расплюева в "Смерти Тарелкина", который по мысли Сухово-Кобылина должен был создать Давыдов, ощутимо отличался от созданного актером образа Расплюева в "Свадьбе Кречинского". В "Смерти Тарелкина" Расплюев утратил реальные человеческие черты, превратился в некоего оборотня, упыря, вурдалака, жаждущего буйства и крови [39].
Итак, Давыдов должен был помочь Сухово-Кобылину добиться разрешения на постановку "Смерти Тарелкина". Давыдов был выдающимся чтецом, многие произведения завоевали популярность благодаря его исполнению, и Сухово-Кобылин считал, что чтение Давыдова у Мещерского заставит высокие круги пересмотреть отношение к запрещенной пьесе. Но чтение у князя Мещерского желаемых результатов не принесло. Сухово-Кобылина продолжала терзать мысль, что он так и не увидит на сцене свою последнюю пьесу. К Давыдову он продолжал относиться с чувством признательности и уважения, и когда однажды репортер, излагая беседу с Сухово-Кобылиным, пропустил имя Давыдова, старый драматург тотчас обратился с письмом в редакцию.