«При этом известии я положил себе любить свою племянницу; необычайным и забавным показалось мне, что пружиной сего любовного влечения явилось некое мстительное чувство. Предоставляю более сведущим, чем я, знатокам человеческой натуры толковать подобные феномены».
Хорошо нам улыбаться с Фрейдовых высот, но, между прочим, Каза совершил открытие. Любое проявление сексуальности — это своеобразно преломленное желание «отомстить» родственникам. Семьи, вы меня распаляете! Кто это отрицает, тот попросту лжет. Всем и всеми правит тяга к кровосмешению, — всеми, включая того, кто заявляет, что ему плевать на всякие семейные чувства. Взять педофила — это ли не убежденный (даже более, чем надо) семьянин? Семьи, ненавижу вас[52] — ненавижу, потому что обожаю. Только Бог может быть безразличен к семье (к своему Святому семейству). В половом влечении, откуда бы оно ни исходило и какого бы рода ни было (или, тем паче, в навязчивом его подавлении), содержится намек на семейность, на тесную биологическую близость.
Итак, рядом с Казой две девочки (тринадцати и девяти лет) — племянница и дочка. Они берут уроки рисования: рисуют скульптуры — Аполлона Бельведерского, Антиноя, Геракла, копируют «Венеру» Тициана («лежащую и держащую руку там же, где, как я видел, держали ее сами девочки»).
И правда видел, когда глядел на них, спящих в постели:
«У обеих невинных малюток одна рука была вытянута вдоль живота и слегка изогнута, так что кисть покоилась на юном лоне с едва пробившимися волосками. Средний палец, также загнутый, застыл на почти неразличимом круглом бугорке. То был единственный в жизни раз, когда я проявил истинную стойкость, и был этим горд. Сладкий ужас коснулся моей души. Никогда ранее не испытанное чувство заставило меня прикрыть наготу спящих, руки мои дрожали».
Мариучче, которая показала ему это зрелище, «недостало ума, чтобы постичь значительность сего мгновения». «Девочки могли бы умереть от стыда, проснись они в тот миг, когда я любовался их прелестным положением. От такой смерти спасло бы их лишь полнейшее неведение, какового я не мог в них предполагать».
Никакого коварства. Никакого посягательства на целомудрие, на «безмятежность» сна и эротических упражнений ближнего. Но в постели не всегда спят, и игры быстро доходят до «поцелуев без счета». Каза сходится с Гильельминой на глазах у Джакомины, а та просит, чтобы он и с ней проделал то же самое (что было бы не слишком благоразумно, если учесть ее возраст). Что же до старшей, то Каза в восторге: «Мне хотелось поблагодарить брата за то, что он произвел на свет такой перл для утешения моей души».
Финал сюрреалистический: все решают сыграть в лотерею. Маленькая Джакомина наугад произносит: «двадцать семь». Каза разыгрывает все комбинации с числом 27, выигрывает и, как обещал, везет Мариуччу, Гильельмину и Джакомину на Страстную неделю в Рим (они отправляются туда из Фраскати).
Дальше — больше. Каза давно собирался сочинить оду о Божественном искуплении, но все не было вдохновения. И вдруг оно нахлынуло. В Великий четверг он декламирует свою оду. Рыдает сам и вызывает слезы у всех академиков[53]. «Горазды вы ломать комедию!» — шепчет ему на ухо Бернис. Он же, удивленный, возражает: все было «по правде». Кардинал озадаченно глядит на него.
Чем плохо вот такое умозаключение: «Порок и преступление — не одно и то же, ибо, будучи порочным, можно не быть преступным. Таким и был я в течение всей своей жизни; осмелюсь даже сказать, что нередко, предаваясь пороку, я бывал добродетельным».
Иначе говоря (мысль возмутительная!), примесь добродетели делает порок еще слаще.
* * *
«Если бы в 1783 году, когда я покидал Венецию, Господь направил меня в Рим, Неаполь, на Сицилию или в Парму, то старость моя, вероятнее всего, была бы отрадной… Ныне же, на семьдесят третьем году жизни, мне надобно лишь одно: спокойное житье вдали от всех, кто мог бы вообразить, будто имеет власть над моею нравственной свободой, ибо подобная иллюзия непременно повлекла бы за собою своего рода тиранию».
Бог Казы — цыган. Он знает, что делает, когда запирает этого искателя приключений в библиотеке замка близ Праги. Надо заставить непоседу писать мемуары. Бог — это Время. Предугадать, что оно готовит, невозможно.
В сорок шесть лет Джакомо ощущает себя развалиной. И находит нужным позаботиться о «достойном занятии в старости». По его словам, он «целиком отдается научным трудам». Во Флоренции перевод «Илиады» отнимает у него от часа до двух часов в день. Он читает, пишет. Но его преследует дурная репутация, и вот он изгнан из Флоренции.
«Эрцгерцог только делал вид, будто любит словесность… Сей вельможа не утруждал себя чтением и высочайшей поэзии предпочитал низкую прозу. Воистину любил он женщин и деньги».
Портрет нормального мужчины.
Напротив, в Болонье «все тонко чувствуют литературу… и хоть Инквизиция делает свое дело, ее нетрудно обойти».
Именно там Каза издает свою брошюру «Бестолочь». На горизонте снова появляется кошмарная Нина, якобы беременная от своего каталонского генерал-капитана. Творятся какие-то темные дела, связанные не то с торговлей детьми, не то с их убийством; разгневан сам архиепископ, но уж к таким махинациям Каза точно не причастен (он — скорее пострадавшая сторона). За ним увивается куртизанка с лакомым прозвищем Вишолетта (Вишенка), но он не поддается. Теперь он знает: научиться можно лишь на собственном «жестоком опыте». Советы ничего не дают:
«Человек есть существо, вразумить которое может только жестокий опыт. Вследствие сего закона в мире всегда будут царить бестолковщина и невежество, ибо ученые составляют в нем не более одной сотой доли».
Сотой? Сразу видно: Каза — оптимист.
* * *
Путь Казы усеян библиотеками. Вот еще одна — библиотека графа Моски (привет от Стендаля) в Пезаро. В библиотеке конечно же есть Библия, и действительно, его вскоре ждет библейская встреча.
Время от времени Каза вспоминает, что у него есть некий дух-покровитель, чей голос он слышит внутри себя. «Демон», как у Сократа. Этот голос чаще от чего-нибудь его отговаривает, чем что-нибудь подсказывает. Чаще говорит: не делай этого! — чем: делай то-то и то-то. Но однажды, когда Каза спешит в Триест, чтобы очутиться поближе к Венеции, внутренний голос вдруг побуждает его ехать в Анкону. Почему? Разумного объяснения нет. Ну да ладно, едем в Анкону.
По дороге возница просит его взять с собой в карету еврея, который тоже направляется в Анкону. Сначала Каза не согласился: не нужен ему в карете никакой спутник, «тем паче еврей». Но потом передумал (причина — тот же голос).