После неудачного похода по супружеской части Соболевский в первые зимние месяцы 1830 года посещал великосветские салоны по-прежнему, если еще не чаще. Неблагоприятный исход затеянного предложения не мог долго оставаться для Александра Сергеевича тайной, и Соболевский сам, изложив суть дела своему другу, сказал:
– Ты прав, Пушкин: мне брачных свеч не зажигать, остался в дураках, и, как узнал намедни, в «бомонде» уже затрезвонили, чешут языки, а чтобы загородить глотку, кому следует, нарочно буду ходить в бомонд, по правилу: «где строят против тебя, Соболевский, скандал, туда-то и являйся».
Расчет оказался верным: Сергей Александрович своими личными появлениями прекратил дальнейшие о нем толки. Эпиграммы Соболевского были тогда в полном ходу, а при виде его сардонической улыбки и представительной фигуры великосветские сплетники прикусили языки.
Пушкин искренно сочувствовал разочарованию Соболевского, а в разговоре о его неудаче с моей матерью высказал свои взгляды в следующих словах:
– Жаль Сергея, и тем более, что причину неудачи он именно приписывает втайне своему происхождению; но он слишком горд, чтобы делиться даже со мной подобными мыслями. Малейший, не говорю нравственный толчок, но нечаянный, по-видимому, двусмысленный на него взгляд вызывает в Сергее ужасные страдания, которые он так артистически прячет под маскою Момуса [98] . Слава Богу, по крайней мере, выручило еще то, что его мать не бросила, а судьба наделила состоянием и редким умом, иначе был бы он, как и все прочие, несчастие которых я изобразил в моей песне очень, очень давно – «Под вечер осенью ненастной». – Помнишь?
Дадут покров тебе чужие
И скажут: ты для нас чужой!
Ты спросишь: где мои родные?
И не найдешь семьи родной!
Несчастный! будешь грустной думой
Томиться меж других детей
И до конца с душой угрюмой
Взирать на ласки матерей.
Повсюду странник одинокий,
Всегда судьбу свою кляня,
Услышишь ты упрек жестокий…
Прости, прости тогда меня.
– А что касается княжны, наклеившей Сергею нос, то я вижу его печаль, несмотря на маску; а потому со всей осторожностью вобью ему в голову, что не он первый, не он последний, и что княжна всякому арбуз поднесет, и никого не любит, точь-в-точь моя «дева». Стихи на мою деву ты не можешь помнить, набросал у Инзова; но нарочно сегодня списал и несу Соболевскому как бы невзначай для большего утешения; уверен, что Сергей запоет, как наш старый друг детства, эмигрант Кашар, своей возлюбленной, которая тоже от него отвернулась:
Vous ne daignez m’aimer?
Eh bien! ne m’aimez pas!
J’aurai bien du chagrin,
Mais je n’en mourrai pas.
(Вы не изволите любить меня?
Ну, что ж! не любите!
Я очень огорчен,
Но я от этого не умру.)
– Послушай же, что подношу Соболевскому, – и дядя прочел:
Я говорил тебе: страшися девы милой!
Я знал: она сердца влечет невольной силой.
Неосторожный друг, я знал: нельзя при ней
Иную замечать, иных искать очей.
Надежду потеряв, забыв измены сладость,
Пылает близ нее задумчивая младость,
Любимцы счастия, наперсники судьбы,
Смиренно ей несут влюбленные мольбы,
Но дева гордая их чувства ненавидит
И, очи опустив, не внемлет и не видит.
Постоянные посетители моих родителей, Дельвиг, Глинка, Плетнев – друзья того же Соболевского, – узнав о случившемся «пассаже», не дали ему и почувствовать, что все и им известно; не говорю уже о моем отце, который, вовсе не интересуясь поэтическими приключениями, избирал тогда предметом разговоров с Соболевским свой конек: исторические исследования и филологические прения, а вести беседы и на эту тему Соболевский был мастер: он первый посоветовал отцу постараться во что бы ни стало получить место консула в Греции, чем отец мой и воспользовался, как я уже говорил во второй части «хроники».
Вскоре мать моя была очень обрадована приездом из Москвы своей давнишней подруги, жены поэта Евгения Абрамовича Баратынского, Настасьи Львовны, рожденной Энгельгардт; в задушевной беседе моя мать рассказала Настасье Львовне о натянутых отношениях Надежды Осиповны к моему отцу. Баратынская взялась рискнуть дипломатическим шагом и пригласила Александра Сергеевича поехать к Надежде Осиповне вместе. Оба явились к бабке на другой же день, и Настасья Львовна, расхвалив ей как нельзя более Николая Ивановича, выставила нелепость не принимать зятя, не посещать по вечерам дома своей дочери, куда собираются и оба ее сына и прочие знакомые Надежды Осиповны, а следовательно, огорчать эту дочь совершено напрасно.
Надежда Осиповна выслушала Баратынскую не прерывая, а дядя, как всегда бывало, стал грызть себе ногти, нетерпеливо ожидая, что из разговора выйдет.
– Avez vous fni? (Вы кончили?) – спрашивает бабка.
– Je n’ai rien a ajouter de plus. (He имею ничего прибавить.)
– Et moi, je n’ai plus rien a vous repondre. Changeons de conversation. (И мне тоже нечего отвечать. Переменим разговор.)
Дипломатическая миссия тем и кончилась.
– Ведь я говорил, – сказал, уходя, Александр Сергеевич, – что с моей tres chere mere [99] толковать о ее зяте не стоит.
С грустью передала Настасья Львовна моей матери результат визита.
– Если Надежда Осиповна и меня не послушала, то едва ли другого послушает. Остается одно: послать к ней моего мужа (Евгений Абрамович приехал также из Москвы с женою в Петербург на некоторое время).
Сказано – сделано. Чрез несколько дней приходит к неумолимой бабке Евгений Абрамович.
Приступив к беседе, что называется, «с царя Гороха», Баратынский перешел к христианским правилам о любви к ближнему и всепрощении, а затем высказал необходимость семейной гармонии вообще.
– Знаю, куда метите, но в цель не попадете, – догадалась Надежда Осиповна. – Нельзя ли выбрать для разговора тему поинтереснее?
Таким образом и Евгений Абрамович вышел от Надежды Осиповны с тем, с чем пришел.
Супруги Баратынские, эти два, как выразилась моя мать, исполненные поэзии меланхолические образа, души один в другом не чаяли; тихий, спокойный семейный их очаг не омрачался никогда и тенью каких-либо взаимных пререканий, а дело выходило очень просто: при отсутствии материальных лишений и забот о насущном хлебе жизнь служила им обширным полем для всестороннего духовного развития и – как сказал Пушкин – чувств добрых. Возвышенный взгляд одного из супругов на земное бытие, воплощенный и в его поэтических творениях, дополнялся таким же взглядом другого, и оба они видели в домашнем очаге единственную свою отраду, единственное счастье.
– Как жаль, Евгений, что я не красавица, – сказала Настасья Львовна мужу в присутствии дяди Александра и моей матери, когда Баратынский похвалил наружность встреченной им какой-то дамы. Случилось это именно в описываемое мною время.