«Как мне все надоело, я несчастен и потому ухожу от вас, а вы и без меня еще нарожаете себе подобных вам уродов…» — таков смысл этих рассуждений «благородного» мыслителя-самоубийцы!
Финал повести, по предположению автора, был выписан особо эффектно, в полном соответствии с принятыми тогда шаблонами, да еще и с цитатой из перевода его матери — здесь впервые мелькает «Катон» в переложении Марии Сушковой.
«Свечка была погашена им в то самое время, когда пошел исполнить свое предприятие, и на окне лежала английская трагедия «Катон», разогнутая в сем месте:
Сомнениями объят, отвергнуть должно их,
(берет кинжал)
Живот и смерть моя теперь в руках моих.
Вот исцеление или отрава люта —
Из света изведет меня одна минута.
Катонов твердый дух весь должен страх презреть,
И равно для него заснуть иль умереть.
После него остались многие философские сочинения, которые никогда не были и не могли быть напечатаны. Оставшиеся деньги по приложенной к оным записке он велел раздать нищим, а попам — ничего, и для того нищие со слезами провожали прах его до места, где он был положен, а попы предали проклятию его имя».
Интересно, что более всего бесило Сушкова: попы как часть духовенства, то бишь чиновники при церкви, или сама вера в Бога? Этот вопрос принципиально важен для понимания самоубийцы, а если быть точнее — для понимания самоубийц вообще. Молодой человек и не скрывал, что, будучи вольтерьянцем, глубоко презирал веру в Бога в целом и служителей культа как ее неизбежный атрибут. Суицид, в основном начиная с XVIII в., теснейшим образом связан с распространением в Европе атеизма. Капитализм по своей глубокой внутренней сути несовместим с верой в Бога, как бы ни пытались доказать обратное те же служители культа или всевозможные секты. Торгаш и профанация веры в Бога — да, это неизбежная реальность капитализма, для россиян она стала особенно очевидной на рубеже третьего тысячелетия. А. А. Блок в самом начале XX в. умильно, хотя и несправедливо гротескно описал эту профанацию в «Стихах о России»:
Грешить бесстыдно, непробудно,
Счет потерять ночам и дням,
И, с головой от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в Божий храм.
Три раза поклониться долу,
Семь — осенить себя крестом,
Тайком к заплеванному полу
Горячим прикоснуться лбом.
Кладя в тарелку грошик медный,
Три, да еще семь раз подряд
Поцеловать столетний, бедный
И зацелованный оклад.
А воротясь домой, обмерить
На тот же грош кого-нибудь,
И пса голодного от двери,
Икнув, ногою отпихнуть.
И под лампадой у иконы
Пить чай, отщелкивая счет,
Потом переслюнить купоны,
Пузатый отворив комод,
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться сне…
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
Сушков всего этого еще не мог понять, потому что жил в аристократической среде и в самом начале российского капитализма. Блок жил в середине его и в тот уникальный период, когда эта гадость, казалось бы, была жестко пресечена. Но это только казалось. Всего через восемьдесят лет с небольшим она вернулась в еще более омерзительных формах и масштабах. И возрождена она была во многом стараниями «сушковых» наших дней.
А Михаил Васильевич погрузился в неверие вместе со слепым, восторженным преклонением перед европейским миром и европейской культурой. Его убил этот вымышленный, вожделенный «Эдем» отечественной интеллигенции всех расцветок. Но самое комичное в этой, казалось бы, трагической ситуации заключается в том, что самоубийца XVIII в., оправдывая идею суицида и свое право на преждевременный уход из жизни, выдал внутреннее и неколебимое содержание главной идеи современной демократии — Selfmademan, то есть «человек, сделавший себя сам». А коли сделал себя сам, то и убить себя имеешь полное право — в отношении собственной плоти ты безраздельный господин, душа же — выдумка попов. В такой философии Богу места нет. Именно из этой симпатичной на поверхностный взгляд формулы Selfmademan проистекает неизбежная катастрофа общества индивидуализма. Мой современник непременно укажет на то, что сегодня мы видим совершенно обратное моим утверждениям — общество индивидуализма процветает, стабилизируется и лелеет радужные перспективы для каждого. Не судите по столь непродолжительному периоду! Триста лет — не время, семьдесят лет после Второй мировой войны — слишком краткий срок, тем более что мы живем в уникальный период, когда история приостановила свой ход. Однако то, что время ненадолго притормозило, вовсе не означает, что оно остановилось, тем более что оно остановилось навечно. Когда на берег несется цунами, вода первоначально тоже далеко отступает от береговой линии.
Самоубийца есть концентрированное выражение гиперэгоизма и гипериндивидуализма. Правда, здесь следует оговориться. Есть виды суицида, которые не подпадают под такое понимание.
Прежде всего, это издревле признанное смертью от болезни самоубийство психически больного человека. Таких даже Церковь, если и хоронила не на кладбище, то непременно в освященной земле. В писательском мире примерами такого самоубийства можно назвать у нас гибель Всеволода Гаршина, в мировой литературе — самоубийство Эрнеста Хемингуэя. Правда, некоторые современные литераторы пытаются любое самоубийство объявить психической болезнью, но потуги эти, к счастью, пока тщетны.
Нельзя признать самоубийством и «гибель за други своя». Речь идет о самоубийстве во время военных действий, когда человек перед лицом неизбежного пленения или уже плененный кончает с собой, чтобы под давлением (психическим или физическим) не предать своих товарищей по оружию. Такой акт признать суицидом могут только глубоко безнравственные люди, каковые, к сожалению, особо расплодились на территории бывшего СССР в 1990-х гг.
Третий вид неосуждаемого суицида, древнейший, очень сложный для понимания. Это самоубийство как возмездие. Совестливые люди осудить его не могут, но и признать его всеобъемлюще справедливым тоже невозможно — слишком субъективным является понимание справедливости. Но в далекие арийские времена величайшей трагедией становился акт слабосильного человека, который объявлял голодовку и умирал у дверей дома власть имущего негодяя. В этом случае тот, на чьем пороге произошло самоубийство, и его семья неизбежно становились изгоями, поскольку кончина несчастного налагала на них печать мира мертвых и с тех пор они считались опасными для мира живых. Среди русских писателей таким самоубийцей можно признать Александра Радищева. В современной Западной Европе презираемым семейством, на котором навечно лежит печать мёртвого мира, стала семья воспеваемой ныне демократической прессой России Маргарет Тэтчер[12].