– Так: опять подозрения! опять ревность! Это, ей-богу, несносно.
С этим словом он встал и взял шляпу.
– Ты уже едешь, – сказала дама с беспокойством. – Ты не хочешь здесь отобедать?
– Нет, я дал слово.
– Обедай со мною, – продолжала она ласковым и робким голосом. – Я велела взять шампанского.
– Это зачем?…
– Но в последний раз ты нашел, что вино у меня дурно, ты сердился, что женщины в этом не знают толку. На тебя не угодишь.
– Не прошу и угождать.
Она не отвечала ничего. Молодой человек тотчас раскаялся в грубости сих последних слов. Он к ней подошел, взял ее за руку и сказал с нежностию: Зинаида, прости меня: я сегодня сам не свой; сержусь на всех и за всё. В эти минуты надобно мне сидеть дома… Прости меня, не сердись.
– Я не сержусь, Валериан: но мне больно видеть, что с некоторого времени ты совсем переменился. Ты приезжаешь ко мне как по обязанности, не по сердечному внушению. Тебе скучно со мною. Ты молчишь, не знаешь, чем заняться, перевертываешь книги, придираешься ко мне, чтоб со мною побраниться и уехать… Я не упрекаю тебя: сердце наше не в нашей воле, но я…
Валериан уже ее не слушал. Он натягивал давно надетую перчатку и нетерпеливо поглядывал на улицу. Она замолчала с видом стесненной досады. Он пожал ее руку, сказал несколько незначущих слов и выбежал из комнаты, как резвый школьник выбегает из класса» (VIII, 143–144).
В январе 1830 г. Пушкин дарит Елизавете Михайловне одно из самых эротических и вместе с тем самых нежных своих лирических стихотворений – «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» (написанное, впрочем, не ей, а другой женщине[13]). А осенью того же года, когда ввиду приближающейся свадьбы с Натальей Гончаровой интимные отношения между ним и Хитрово все же прекратились, он вспоминает ее в элегии «Отрывок»:
Не розу Пафосскую,
Росой оживленную,
Я ныне пою;
…
Но розу счастливую,
На персях увядшую
[Элизы] моей…
(III, 258)
И это при том, что еще сравнительно недавно он отправлял «Элизе моей» колкие грубоватые письма:
«Боже мой, сударыня, бросая слова на ветер, я был далек от мысли вкладывать в них какие-нибудь неподобающие намеки. Но все вы таковы, и вот почему я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки! С ними гораздо проще и удобнее. Я не прихожу к вам потому, что очень занят, могу выходить из дому лишь поздно вечером и мне надо повидать тысячу людей, которых я всё же не вижу.
Хотите, я буду совершенно откровенен? Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно, и наклонности у меня вполне мещанские. Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской etc. etc.» (XIV, 32, подл. по-франц.).
Или такая записка:
«Откуда, черт возьми, вы взяли, что я сержусь? У меня хлопот выше головы. Простите мой лаконизм и якобинский слог» (XIV, 32, подл. по-франц.).
Шутки своих друзей Пушкин по-прежнему пытался нейтрализовать тем, что вместе с ними посмеивался над собой и своей возлюбленной. Таково приведенное выше его письмо к Вяземскому о «Пентефреихе». Или письмо к Плетневу, написанное уже после свадьбы, где он просит прислать книги «в дом Хитровой на Арбате» и добавляет: «Дом сей нанял я в память моей Элизы…» (XIV, 158).
* * *
Из всего сказанного выше ясно, что рассказ Пушкина Нащокину был мистификацией, хотя и не в полной мере. Скорее всего, поэт действительно пережил приключение, о котором рассказывал. Ему, вероятно, действительно пришлось дожидаться в укромном месте ночного свидания со своей возлюбленной в особняке австрийского посланника. Ему действительно пришлось выбираться утром тайком, чтобы ее не скомпрометировать. Вероятно, весь антураж и детали от боя часов до психологии тягостного ожидания Пушкин тоже описал достаточно точно. Но вот героиню рассказа Пушкин подменил. Нетрудно понять, что приключение, которое он столь ярко живописал, относится не к Долли, а к Елизавете Михайловне Хитрово. Нащокину же Пушкин преподнес его так, что у того сложилось впечатление, что поэт говорит о ее дочери Долли. Не желая лишний раз напоминать о своем не очень-то завидном действительном романе, Пушкин заменяет его вымышленным и, конечно же, более выигрышным для его мужского достоинства.
Несколько лет спустя, работая над повестью «Пиковая Дама», Пушкин вернулся к приключению в особняке на Дворцовой набережной и ввел эпизод, который приводился выше: Лиза назначает Германну тайное ночное свидание, тот тайком проникает в дом, ждет, когда старая графиня вернется с бала и в доме всё успокоится… После чего Пушкин отправляет Германна не к молодой девушке, а к старой графине – как всё это время приходилось поступать ему самому, что бы он при этом ни рассказывал своим друзьям…
В феврале 1831 г. Пушкин, наконец, женился на 18-летней красавице Наталье Николаевне Гончаровой. А свою немолодую возлюбленную он всё же помянул в «Пиковой Даме», назвав ее именем главную героиню – Лизу.
В апреле 1830 г. Пушкин получил, наконец, долгожданное согласие Н. И. Гончаровой на брак с ее дочерью Натальей Николаевной.
6 мая состоялась помолвка, и Пушкин, которому было свойственно впадать из одной крайности в другую, начинает сомневаться: а стоит ли… И это после того, как он больше года этого согласия всеми силами добивался.
Памятником его раздумий стали сделанные на той же неделе – 12–13 мая – записи в рабочей тетради, озаглавленные в присущей ему мистифицирующей манере «С французского», а в дальнейшем названные публикаторами по первой фразе «Участь моя решена. Я женюсь». Лейтмотив размышлений Пушкина на эту тему составляет по существу одна фраза:
«Я женюсь, т. е. я жертвую независимостию, моей беспечной, прихотливой независимостию, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством» (VIII, 406).
Далее размышления, которые до этого момента можно считать автобиографическими, переходят в набросок повести или новеллы, которую Пушкин так никогда и не закончил. Тем не менее апология холостой жизни прослеживается в наброске вполне определенно:
«Утром встаю когда хочу, принимаю кого хочу, вздумаю гулять – мне седлают мою умную, смирную Женни, еду переулками, смотрю в окны низиньких домиков… Обедаю в ресторации, где читаю или новый роман или журналы – если же Вальтер Скотт и Купер ничего не написали, а в газетах нет какого-нибудь уголовного процесса, – то требую бутылки шампанского во льду – смотрю, как рюмка стынет от холода… Еду в театр – отыскиваю в какой-нибудь ложе замечательный убор, черные глаза… Вот моя холостая жизнь» (VIII, 406–407).