Печальные радости
Нет ничего и не было —
Быль поросла быльем.
Не угрожало небо мне
Трассирующим огнем,
Воронками за воротами
Не стерегла земля,
Не каркали вслед воронами
Черные тополя.
Нет ничего и не было,
Кроме крапивных щей,
Кроме запаха хлебного
На ладони моей,
И первого дня погожего
После долгой зимы,
И кругленького мороженого,
Купленного взаймы.
Ни ран у мен, ни ордена,
Но памятна мне зато
Бумажная радость ордера
На байковое пальто.
Еще сирен завывание
Ночами болело в висках.
Но вся сирень на развалинах
Была о пяти лепестках!
Я радости эти печальные
В душе осторожно ношу,
Как будто я буквы печатные,
Первые буквы пишу.
Мигает звездами небо мне,
И птичье машет крыло…
А остального – не было.
Что было – быльем поросло.
Ах, повара! Пора вам
Пирами удивить,
Диковинным приправам
Вниманье уделить.
Нам с ненасытным правом —
Охотиться, удить,
И обрывать бесславно
Преемственности нить.
Но ощущаю снова
Сухарика ржаного
Неощутимый вес.
И слышу смутно сзади:
– Подайте, Христа ради,
Хлеб – чудо из чудес!
Ворожба старинных названий,
Тех, что знала давным-давно,
А на небе – гравюры зданий,
Улиц каменное полотно.
А во дворике, как украшенье,
Упрощенная камнем судьба:
Двух облупленных рук скрещенье,
Попирающих два столба.
Шлемом сплющенные парадным,
С давних мучаются времен.
Многотрудным подвигам ратным
Стон их каменный посвящен.
Но забыто ратное поле,
Растворились черты лица,
Только память смерти и боли
Сохранила прихоть резца.
Только память…
Но память свята —
В ней чужой безымянный плач.
Прибежали во двор ребята,
Притащили футбольный мяч.
Штанга! Вздрогнуло рук скрещенье,
Осыпается пыль веков…
Я судья. Но мне для решенья
Не хватает футбольных слов.
Переулочки. Переулки,
Потревоженные дворы
Повторяют длинно и гулко
Удивительный ритм игры.
Повторяющееся действо,
Обновившееся слегка,
И опять побеждает детство —
Побеждает во все века.
Выше смерти и выше боли
Мяч летит над живущим днем.
Я, конечно, не о футболе,
Но немножечко и о нем.
Мне, видно, перестраиваться поздно.
Стою я, словно обреченный дом,
И, может быть, пора меня на слом.
Но я ведь тоже приносила пользу —
В два этажа, не в двадцать этажей,
Скрипуче, деревянно, без комфорта.
И дорогие, выцветшие фото
Со стен снимают бережно уже.
Плеснет щепа, известка запылит,
И станет пол мой зыбким и неровным,
И закричат обрушенные бревна,
И каждое протяжно заболит.
Я все пойму, я все приму сама —
И эту боль, и разрушенья эти:
Во мне когда-то вырастали дети,
Чтобы построить новые дома.
На неприметном полустанке
Под паровозные гудки
Проезжим ворожат цыганки
По пыльным линиям руки.
Ах, сколько линий на ладони,
Все описать – не хватит слов.
Ах, сколько судеб в эшелоне
Меж чемоданов и узлов.
Цыганка долго хмурит брови,
Дрожит седая прядь на лбу:
Как трудно в зеркальце рублевом
Чужую разглядеть судьбу!
– Ах, не давай ты мне задатка,
Потертый кошелек закрой,
Ведь будет все равно загадкой
Небритый сумрачный король…
Есть дальний путь, плацкарта в жестком,
Все так, как было до сих пор.
А впереди уже зажегся
Огнем призывным семафор.
Где завтра буду я счастливой?
В каком бродить мне далеке?
Ведь всех дорог не счесть, как линий
На ожидающей руке.
Песню детскую написать
И для взрослых придумать сказку…
Я пошла бы нынче плясать,
Но боюсь, не выдержу пляску.
В жизни все случалось не впрок:
Скорбный пляс на крыше вагона,
И тяжелого хлеба кусок,
И бессилье чужого стона.
Это все ученье мое:
Головою об стенку билась,
Поняла про житье – бытье,
Но плясать уже разучилась.
На пуантах скорбит Жизель —
У нее профессия это…
Воет ветер, метет метель,
Пляски нет и музыки нету.
«Ах, уж эта мне полукровка!..»
Ах, уж эта мне полукровка!
Никакого спасенья нет.
И двусмысленность, и рисовка
В мешанине моих примет.
Об одном размечтаюсь крове, —
А уже поманит другой…
И воюют, воюют крови,
Чтоб не выдюжить ни одной.
Размечтаюсь я о погроме,
Ради сытого живота,
Чтобы в теле моем, как в доме,
Не осталось потом жида.
Ну, давай, биндюжники, дружно —
Кладезь вы легендарных сил…
Но усталостью пьян биндюжник,
Он о планах моих забыл.
Я его тороплю – скорее!
Ведь упустишь такой момент! —
Но биндюжник щадит еврея:
Ведь родня – и интеллигент.
Я ему про всю неуместность
И про то, что наука – вред.
Уважает интеллигентность
И талдычит мой прадед: «Нет!»
Согревается поллитровка,
Утонув в его пятерне:
«Ты – кровинка, не полукровка!» —
Говорит он, довольный, мне.
Я, как художник, с натуры пишу —
Пейзаж, портрет, —
И, глядишь —
Уже на мокрое масло дышу
Староарбатских крыш.
Уже говорю, где боль, а где ложь,
Где холод, где искра тепла…
И если в будущем зла не найдешь,
Значит, и я помогла.
Над Воронежем моим летят утки,
Летят утки над землей и два гуся,
И румяная, как летнее утро,
Там частушки распевает Маруся.
Каруселью раскрылась пластинка,
Современное ее чародейство…
Поздней памяти дрожит паутинка,
В ней пестрит, словно бабочка, детство.
Паутинку эту бережно тронешь,
И откликнется далекое эхо…
За Воронеж, за Воронеж, За Воронеж
Мил уехал, мил уехал, уехал…
И живем с тобою розно мы, словно
Перепутать перепутье могли мы
От дряхлеющей петровской часовни
До безвременной отцовской могилы.
Но когда-нибудь на Севере дальнем
Или в будничной московской квартире
Стану бредить я целебным свиданьем
С этим городом, единственным в мире.
По какой-то небывалой побудке
Вновь для долгого полета проснусь я.
Захватите с собой меня, утки,
Покажите мне дорогу, два гуся!..
«Навеки ничто не дается…»